Смолвуд подхватил свой пистолет и стремительно повернулся, прицелившись в Елену. Глаза его сузились, лицо исказилось до неузнаваемости, из оскаленного рта вырвалось хриплое рычание. Я еще раз ошибся насчет Смолвуда: он был способен и на безрассудное убийство.
— Елена! — Мисс Денсби-Грегг оказалась ближе всех к Елене, и ее голос зазвенел на высокой ноте, почти пронзительным криком. — Берегись, Елена! — Она бросилась к ней, чтобы оттолкнуть ее в сторону, но я не думаю, что Смолвуд ее видел. Он просто обезумел от ярости, был вне себя. Я видел, что никакая сила не помешает ему спустить курок. .. Пуля попала в спину мисс Денсби-Грегг и уложила ее лицом вниз на обледеневший снег.
Смолвуд мгновенно опомнился, приступа бесконтрольной ярости как не бывало. Он не сказал ни слова, только кивнул Коразини и, вскочив в кузов, снова направил на нас прожектор и дуло пистолета. Мы стояли как потерянные и следили, как весь этот поезд прошел мимо — тягач, грузовые сани, вторые собачьи сани и, наконец, наши собаки, бежавшие по бокам на свободных постромках.
Я услышал, как Елена что-то шепчет про себя, и, нагнувшись, уловил несколько слов, повторяемых странным, удивленным тоном: «Елена... Она назвала меня Еленой...» Я взглянул на нее как на сумасшедшую, посмотрел на убитую женщину, лежащую у моих ног, и уставился невидящим взглядом на удаляющиеся огни «ситроена», пока и огни, и звуки мотора не исчезли в насыщенной снегом тьме ночи.
Белый ад этой ночи, мучение долгих жестоких часов, а сколько их было, одному Богу известно — вот воспоминание, которое всегда будет жить в нашей памяти.
Сколько часов мы шли по следам тягача, шатаясь и спотыкаясь, как пьяные или умирающие? Шесть, восемь, десять?.. Мы этого не знали и никогда не узнаем. Время перестало существовать. Каждая секунда была бесконечной единицей страданий, холода, иссякающих физических усилий. Каждая минута — эрой, когда невозможно было сказать, что мучительней: боль, обжигающая огнем ножные мышцы, или боль, сводившая ледяным холодом руки, ступни и лицо. Каждый час представлял собой вечность, которой, как мы знали, не будет конца. Я уверен, никто из нас не надеялся пережить эту ночь.
Впоследствии я никогда не мог передать те мысли и эмоции, которые тогда владели мной. Досада, самая горькая досада, какой я никогда не испытывал, глубокое чувство унижения и самоосуждения из-за того, что меня так долго и легко обманывали, как мальчишку, и что я оказался не в силах ни помешать, ни сопротивляться неистощимой находчивости этого блестящего тихони. А потом я подумал о мисс Денсби-Грегг и о том, что Маргарет — заложница, сидит сейчас со связанными руками в тряском кузове тягача и при тусклом свете лампочки со страхом смотрит на Смолвуда с пистолетом. При этой мысли во мне вскипел гнев. Жгучая ненависть и ярость пламенем охватили все мое существо, но даже эти чувства не могли заглушить чуждого мне прежде чувства страха, который теперь доминировал над всеми другими. Он прочно поселился у меня в душе.
Такой же страх, я думаю, испытывал и Веджеро. После гибели мисс Денсби-Грегг он не проронил ни слова, с полным равнодушием он делал все необходимое. Наклонив голову, он, как автомат, брел вперед. Вероятно, не раз он пожалел о той минуте, когда в стычке со Смолвудом у него с языка сорвалось признание в том, что Солли Ливии — его отец.
Джекстроу весь ушел в себя, нарушая молчание лишь по необходимости и ничем не выдавая своих мыслей. Осуждал ли он меня за происшедшее? Не думаю, это было не в его натуре. Я догадывался, о чем он размышляет, ведь я знал, какой взрывной темперамент дремлет под этой невозмутимой внешностью. Если бы мы тогда встретили Смолвуда и Кора-зини без пистолетов, я почти не сомневаюсь, что мы убили бы их собственными руками.
Я полагаю, что все мы трое находились на пределе человеческих сил, обмороженные, покрытые кровоподтеками, мучимые жаждой и неуклонно слабеющие от голода. Я сказал «полагаю», ибо логика и разум говорят мне, что иначе и быть не могло. Едва ли какие-нибудь конкретные обстоятельства доходили в ту ночь до нашего сознания. Мы перестали быть самими собой, мы как бы вышли из собственной оболочки. Наши тела механически подчинялись требованиям ума, а ум каждого из нас был настолько поглощен тревогой и гневом, что в нем не оставалось места ни для каких других мыслей.