И Балто знал, куда он нас вел. Однажды, между полночью и тремя часами утра, он вдруг остановился, закинул голову и издал жуткий, протяжный волчий вой. Потом прислушался, будто ожидая ответа, но, если он что-нибудь и услышал, это было за пределами нашего слуха. Однако Балто был, по-видимому, удовлетворен, так как внезапно изменил направление и взял влево, в летящую вьюгу. По знаку Джекстроу, мы последовали за ним.
Три минуты спустя мы вышли к саням для собачьей упряжки. Возле них, свернувшись клубком, уткнув носы в брюхо и прикрыв морды длинными метелками хвостов, лежали две собаки. Их совсем занесло снегом, но они, видимо, чувствовали себя уютно: густой мех эскимосской лайки создает такую изоляцию, что при сорока градусах ниже нуля снег может лежать у нее на спине и не таять.
Собаки явно предпочитали свободу комфорту: они мгновенно вскочили и исчезли в вихрящейся мгле, прежде чем мы успели приблизиться. Нам остались только сани.
Я предполагаю, что, после того как Смолвуд отъехал от нас достаточно далеко, он отделался от саней и собак, как от лишней помехи, обрезав все постромки, привязывающие собак к саням, и, как угрюмо отметил я, забрав из саней все теплые вещи и магнитный компас. Он ничего не забыл. Предусмотрительность этого человека вызывала восхищение несмотря ни на что. Но моя ненависть к Смолвуду пылала, как холодное ровное пламя, мне так хотелось впиться пальцами в его тощее горло и не разжимать их.
Мы быстро связали обрывки постромок, переместили их на передок, устроили Мари Ле Гард, Малера и Елену на санях и снова тронулись в путь.
Конечно, нам пришлось самим тащить сани, но это не имело значения: облегчение, которое мы — Джекстроу, Веджеро и я — испытывали, было безмерным.
Но это продолжалось недолго.
Мы шли теперь по ровному и гладкому льду долины, ведущей к началу Кангалакского ледника, но наше продвижение было не быстрее прежнего. Ветер крепчал, его сила и скорость приближались к наивысшей точке. Вьюга выла, снег летел почти горизонтально, образуя дымящиеся вихри, сводящие видимость к нулю. Мы то и дело останавливались и цеплялись друг за друга, чтобы кого-нибудь не сбило с ног и не унесло в клубящуюся тьму. Несколько раз, ворочаясь в беспамятстве, Теодор Малер скатывался с саней. Наконец я сказал Брустеру, чтобы тот сел рядом и следил за ним. Сенатор бурно запротестовал, но был рад покориться моему распоряжению.
Я плохо помню, что было потом. Должно быть, я впал в забытье и продолжал брести с закрытыми глазами, едва переставляя словно налитые свинцом, окоченевшие ноги.
Я очнулся, когда почувствовал, как кто-то настойчиво трясет меня за плечо. Это был Джекстроу.
— Хватит! — прокричал он мне. — Остановитесь, доктор Мейсон! Давайте переждем, пока все это не кончится. Иначе нам конец!
Я ответил что-то невразумительное, но Джекстроу принял это за согласие и начал оттаскивать сани к пологому склону в долину, под защиту сугробов, образовавшихся вдоль ребристых неровных мест в этой части долины. Не Бог весть какая защита, но все же вьюга и ветер стали менее ощутимы.
Мы сняли с саней наших больных и уложили их в жалкое укрытие под сугробом, и я готов был уже рухнуть рядом с ними, как вдруг до меня дошло, что кого-то не хватает. Прошло почти двадцать секунд, прежде чем я понял, что с нами нет Брустера.
— Боже мой! — воскликнул я вслед Джекстроу. — Мы потеряли сенатора! Я вернусь и поищу его. Я сейчас...
— Стойте! — Джекстроу схватил меня за руку, и я понял, что, если я буду упорствовать, он удержит меня силой. — Вы никогда не найдете дороги обратно... Балто! Бал-то! — Он еще что-то крикнул по-эскимосски, чего я, конечно, не понял, но что было совершенно ясно для нашего пса, так как тот мгновенно исчез, бросившись в сторону, куда указывала рука Джекстроу. Не прошло и двух минут, как собака вернулась.
— Балто нашел его? — спросил я Джекстроу.
Он молча кивнул.
— Давайте принесем сенатора сюда.
Балто указывал нам путь.
Но мы не принесли его, оставив там, где он лежал в снегу, лицом вниз. Он был мертв.
Вьюга уже набрасывала на него свой саван. Пройдет час, и здесь останется лишь безымянный холмик в безымянной белой долине. У меня слишком онемели руки, чтобы обследовать его, но и так все было ясно: достаточно было вспомнить тяжелое багровое лицо сенатора, когда я увидел его впервые. Полвека невоздержанности, когда он не отказывал себе ни в пище, ни в питье, ни в прихотях темперамента, сыграли свою неизбежную роль. Сердце ли, тромбоз ли — теперь это не имело значения.
Я не знаю, долго ли мы лежали там, все шестеро и Балто, прижимаясь друг к другу в поисках тепла, в забытьи или в дремоте, в то время как вьюжный ураган достиг своего крещендо, а затем вой его стал ослабевать. Когда я, весь закоченевший, проснулся, едва в силах пошевелиться, я потянулся за фонариком Джекстроу. Было ровно четыре часа утра.
Я посмотрел на остальных. Джекстроу бодрствовал: я был почти уверен, что он не смыкал глаз, следя, чтобы ни один из нас не перешел незаметно из состояния сна в то холодное оцепенение, из которого уже не пробуждаются.