Я неоднократно в его присутствии проводил аналогию с «Волшебником изумрудного города». Он был Железным дровосеком, нуждавшимся в сердце, а я – Страшилой, которому был нужен мозг. Во всяком случае, получше того, что был. Со временем, однако, я перестал видеть свою жизнь через объектив видеокамеры. Я перестал воспринимать свою работу как фильм, в котором мне посчастливилось играть главную роль. Это было не «Шоу Трумана»[90]
. Набравшись уверенности в выполнении своей работы, я перестал чувствовать себя актером, играющим отведенную ему роль. Медицина была работой, и теперь я выполнял ее легко и уверенно. Мне не нужен был сценарий, чтобы ему следовать.Пугающий, вдохновляющий год в медицинском центре Колумбийского университета наполнил мой мозг всевозможными знаниями – медицинскими и не только, – на обработку которых у меня уйдут многие годы. Я все еще пытался найти баланс между работой и личной жизнью и в итоге стал воспринимать свою работу как нового члена семьи, непредсказуемого сводного брата, которого по большей части обожал, хотя временами на дух не переносил.
Надевая белый халат в тот последний день интернатуры в июне, я думал о сказанных в самом начале года словах Байо: «Каждый может сломаться». Сломался ли я? Вероятно. Возможно. Дальше-то что? Мы с ним никогда не обсуждали, что бывает после этого. Может быть, я оказывался сломлен много раз, но теперь чувствовал себя заново аккуратно собранным, как это пытались сделать с Шалтаем-Болтаем. Трещины были отчетливо видны – они навсегда останутся со мной, – однако я снова был целым, пускай и немного в другом виде. Собрали меня заново близкие мне люди – мои коллеги, родные, друзья, мои наставники, – те, кто хотел, чтобы я преуспел. В целом я был в весьма неплохой форме и радовался, что недосып и душевные страдания не нанесли мне непоправимый урон. Я пережил год интернатуры, и теперь, когда говорил: «Здесь происходят удивительные вещи», я действительно так думал.
По большей части.
Несмотря на непростые первые несколько месяцев, я правильно сделал, что не пошел в хирургию, что распрощался с Акселем, Маккейбом и Массачусетской больницей общего профиля, перебравшись на Манхэттен. Мне не было суждено зашивать порезы и вырезать желчные пузыри. Мне было суждено делать те невероятные вещи, которыми мы занимались в нашей больнице, какое бы название вы этому ни дали. Год интернатуры кардинально меня поменял – он изменил мое восприятие мира и самого себя, – и он, вне всякого сомнения, был самым нескучным опытом в моей жизни, повторять который мне бы никогда не хотелось.
Теперь, когда я мог принимать решения быстро и уверенно, у меня было больше времени на эмпатию к своим пациентам, на то, чтобы поставить себя на их место. Чтобы докопаться до того, что иначе могло остаться невысказанным во время короткого приема. И после того как целый год целиком посвящал себя медицине, я наконец мог дать уверенный ответ на вопрос Диего: я заботился о пациентах, а не о себе.
Пока я поднимался в столовую на втором этаже, мои мысли переключились на разговор, состоявшийся несколькими днями ранее с Петраком, о назревающих в высшем образовании переменах. Влиятельные просветители принялись утверждать, что обучение в медицинских школах можно запросто сократить с четырех до трех лет. Если в общих чертах, то основным аргументом было то, что обучение медицине происходит главным образом на практике, а необходимость погашения кредита за обучение вынуждала лучшие умы уходить в другие профессии. Это был чрезвычайно спорный вопрос, и у меня по этому поводу были смешанные чувства.
Окончив медицинскую школу, я почти не имел практических навыков и редко мог применить теоретические знания в жизни. Но сократить обучение на год означало бы лишить студентов и того, что было у меня.
От Джима О’Коннела я почти не получил знаний по физиологии или фармакологии, однако усвоенные благодаря ему жизненные уроки останутся со мной на всю жизнь. Как можно оценить значение чего-то подобного? Было бы у меня время бродить по улицам Бостона с Джимом, окажись программа медицинской школы втиснута в три года вместо четырех? Накладывая себе в тарелку оладьи, я услышал, как меня кто-то зовет.
– Матисьяху! – воскликнул Марк, с важным видом направляясь в мою сторону. – У нас получилось!
– И правда, – ответил я с ноткой облегчения и ноткой тоски. Мне было интересно, какие эмоции испытывал он. Испытал ли Марк слом? Если и испытал, то глупая ухмылка на его лице прекрасно это скрывала. Я понятия не имел, что творится у него в голове. Мы с ним были друзьями по работе, но не более. Наши графики так редко пересекались, что в большинстве случаев планы попить пиво и познакомиться поближе приходилось отменять. Причем чаще по моей вине, чем по его.
– Идешь сегодня в караоке, Мэтти?
– Конечно.