И вот она я, годы спустя, когда, кажется, стало ясно, что я писательница, что именно словами я побеждаю ощущение, будто меня не существует в искусстве, сейчас вечер субботы, и вместо того, чтобы тусоваться в Адамз-хаусе, ходить на сдвоенные сеансы фильмов с Престоном Стерджесом[276]
в театре «Брэттл» или просто курить с друзьями травку, я лежу на больничной кровати и смотрю телевизор.Я напоминаю себе, что на большее сейчас не способна. Я в такой депрессии, что не способна ни на что, кроме как лежать в этой белой комнате с белыми простынями и белыми одеялами, смотреть телевизор, подвешенный под потолком, а для того, чтобы переключить канал, приходится жать на кнопки пульта с такой силой, словно выжимаешь лимон в чай. Я знаю, что способна на большее, я знаю, что могу быть источником жизненной силы, могу дарить любовь всей душой и сердцем, могу испытывать чувства такой силы, чтобы возносить людей до Луны[277]
. Я знаю, что если смогу выбраться из депрессии, то смогу столько сделать вместо того, чтобы плакать перед телевизором в субботу вечером.С самого начала мы с доктором Стерлинг договорились, что я могу оставаться в больнице так долго, как захочу, но я должна заниматься. Всегда, всегда, неважно, насколько мне плохо, я должна вовремя сдавать эссе, приходить на экзамены, дописывать статьи к дедлайну. Мой компьютер прибывает в Стиллман вместе с книгами, а я развлекаю себя фантазиями о том, что смогу найти утешение в учебе, как могла когда-то давно.
Но уже слишком поздно. Кажется, я потратила столько времени, пытаясь убедить других, что у меня на самом деле депрессия, что я не справляюсь, – но когда это мне наконец удалось, я испугалась. Я в таком ужасе от всего, что со мной происходит, так сильно боюсь соскользнуть вниз и увидеть дно колодца, так сильно боюсь ставить точку. Как это произошло со мной? Кажется, еще совсем недавно, может, лет десять назад, я была маленькой девочкой, пытающейся примерить чей-то образ, примерить ужасную депрессию в качестве панк-рок-манифеста, а теперь вот она я, и все по-настоящему.
Я ловлю себя на том, что каждые пять минут звоню доктору Стерлинг, и она меня успокаивает и уверяет, что однажды я из этого выберусь. И ей удается, удается найти нужные слова. Но стоит мне повесить трубку, страх возвращается. И я снова набираю ее номер.
– Элизабет, мы ведь только что это обсудили, – говорит она. – Что мне сделать, чтобы ты мне поверила?
– Ничего, – говорю я сквозь слезы. – Разве вы не понимаете? У меня в голове ничего не задерживается. Это целая проблема. Реф выходит из комнаты на пять минут, и я уже думаю, что он никогда не вернется. И так со всем. Если чего-то нет прямо передо мной, этого нет вообще.
Как ужасно так жить.
Это-то я и пытаюсь объяснить вам!
Интересно, она понимает, что долго я так не продержусь?
И все же я продолжаю твердить себе, что выздоровление – акт волеизъявления, а значит, если в один день я решу, что должна просто встать и выбраться из кровати, что должна быть счастлива, – то смогу себя заставить. С чего я вообще так решила?
Наверное, потому что альтернатива до жути пугает. Альтернатива неизбежно приведет меня к суициду. До сих пор я всегда думала о саморазрушительном поведении как о красном флаге, чтобы махать им перед всем миром, как о возможности получить нужную мне поддержку. Но правда в том, что находясь здесь, в Стиллмане, я впервые на полном серьезе размышляю о самоубийстве, потому что боль становится невыносимой. Я пытаюсь прикинуть, могут ли медсестры, которые заходят ко мне, чтобы принести еду, поменять простыни, напомнить принять душ, – может ли кто-нибудь из них понять по моему внешнему виду, что я – это сумма всего, что во мне болит, открытая рана, настолько глубокая, что возможен смертельный исход. Смертельная скорость, скорость звука падения девушки, которую нельзя будет вернуть назад. Что, если я застряла навсегда?