Он плохо понимал быстрые слова Вероники, в голове шумело, болел затылок, отчетливо, словно вбитые в мозг, звучали слова тех, кто пришел на вчерашний диспут: «Все, что вы пишете, — демагогия!»; «вы — «якающий» поэт, в вас нет скромности, свойственной нашему народному характеру!»
Отчего же так злы люди?!
Близко увидел рубленое лицо Пикассо, — на Монпарнасе тогда собрались самые близкие — Леже, Барт, Пикассо, Гончарова, Ладо Гудиашвили, Дягилев, Жак Липшиц.
«Я, наконец, понял вас, поэт Маяковский, — гвоздил Пабло. — Вы большое дитя. Вы изнываете от мечтаний. Вы самый одинокий человек на земле, оттого что самый талантливый, — на данном историческом отрезке. Потом вас сменю я, правда. Конечно, я не скрипка, со мной жить трудно, но если решите пожить нежно, — переселяйтесь из своей «Истрии» в мое ателье»...
Люди проходят мимо самых прекрасных предложений, сделанных самыми нежными друзьями, — почему? Закон воронки, чавкающее засасывание суетой повседневности?
Или предопределенность?
— Вы чем-то огорчены? — услышал он, наконец, Полонскую.
— Я? — Маяковский пожал плечами, презрительно усмехнулся. — А чем можно меня огорчить?
— Почему вы так скрытны? Вы как стена... Постоянно отталкивание. Любовь — это когда знаешь все друг о друге...
Он покачал головой:
— Тогда это не любовь, а протокол допроса, Норочка...
...Лавут, импрессарио Маяковского, сразу же бросился на кухню, к примусу:
— Я подогрею бульон, у вас очень грустное и усталое лицо...
— Бульон лечит усталость?
— Конечно! — Лавут несколько даже обиделся такому вопросу. — Куриный бульон — это еврейский стрептоцид! Снимайте пиджак, ложитесь на диван, я вернусь и помассирую вам пальцы...
— Погодите, — остановил его Маяковский. — Я что-то не хочу куриного бульона... Не сердитесь. А вот чаю бы выпил...
— Хм... С чаем не совсем хорошо, но я одолжу у соседей, кажется, у них осталась пара заварок...
— Чем отдадите?
— Как чем?! Бульоном! Прямой обмен, как в семнадцатом! Что революция «снизу», что «сверху», все равно люди сразу же начинают меняться товаром, а не купюрами. Это хорошо, правда?
Маяковский закурил:
— Скажите, вы бы смогли устроить мне турне с чтением новой работы?
Лавут откликнулся не сразу, в глаза не смотрел, слишком суетливо расставлял на столе, покрытом толстой плюшевой скатертью, золоченые фарфоровые чашки:
— И как же определим в афише произведение?
— Поэма «Плохо»... Критика недостатков республики... Обо всем, что компрометирует революцию, отбрасывает нас вспять, в ужас самодержавной сонливости, обрученной с кичливой коммунистической бюрократией...
— Вы говорите слишком громко, у меня внимательные соседи...
— То, во что веришь, надо говорить громко.
...Лавут занимался переговорами с цирком, который только что поставил феерию Маяковского «Москва горит», посвященную четвертьвековой годовщине восстания на Пресне; поскольку боями руководили те, кого ныне объявили «уклонистами», театры на предложение поэта не откликнулись; выручили старые связи с Дуровым; все же какое это счастье, что традициям тихой покорности противопоставляется дружество!
Нигде это так не берегут, как в цирке, — искусство смелых, что канатоходец, что клоун, один бьется, другого сажают, — видимо, все дело в этом...
Маяковский внешне спокойно пережил замалчивание в прессе и этой его новой работы; на премьере, чувствуя на себе скорбный взгляд Лавута, шепнул: «Паша, вон главная оценка моей работы: в третьем ряду, — это дороже всех рецензий». — «При чем здесь третий ряд и рецензии?» — не понял Лавут. В третьем ряду, на седьмом месте сидел Пастернак; лицо пепельное от волнения, длинные пальцы пианиста сцеплены нерасторжимо, в глазах слезы. «Он похож на коня», — вздохнул Лавут, когда Маяковский объяснил ему, что он имел в виду, говоря про «третий ряд».
«Каждый из нас по-своему лошадь, — сказал Маяковский. — Самые добрые люди на земле — это лошади. Вообще, дрессированные львы производят жалкое впечатление, — выглядит так, если бы меня приучили заученно кричать: «Да здравствует самый великий стилист мировой литературы пролетариата Кудрейко!». А лошади, заметьте, достойные соучастники представления, и еще неизвестно, кто
...Последние недели Маяковский слышал поэму «Плохо» в каждой своей клеточке, она рвала мозг, — жарко, так что леденели пальцы, слезились глаза, сжималось сердце.
Он слышал в себе строки-удары про то, как на ленинскую идею обмена свободным трудом и мыслью началось наступление тотальной регламентированности: «„Я“ — это гимн индивидуализму!». «На смену выскочкам от поэзии катит лавина ударников слова!». «Правда за «мы»!» Несчастные, доверчивые люди! Ведь за примат средне-общего, против самовыявления личности тайно борется самое что ни на есть чванливое и царственное «я»! Уничтожить тех, кто живет правдой, то есть мыслью, остальных подмять под свою графическую догму, стать затем надо всеми, — неужели непонятно?!