– Может, он хочет предложить идею гаджета, который посредством боя барабанов доводил бы человека до состояния экстаза? – предположил Бакин. – Или приводил человека к просветлению без необходимости ломать голову над каким-нибудь коаном?
– Вся последующая история ума, – сказал хиросиг, – была дезабсурдизацией первоначального абсурда, осмыслением бессмысленного.
Он повернулся к белой доске, и на ней возникли слова. Медленно поплыли вверх в режиме прокрутки
– Так говорил профессор Поршнев, – сказал хиросиг.
Можно сказать, что лобные доли есть орган внушаемости.
В глубоком прошлом бессмыслица внушала священный трепет или экстаз, с развитием же самой речи, как и мышления, бессмысленное провоцирует усилия осмысления.
Имена собственные в современной речевой деятельности являются памятниками, хоть и стершимися, той архаической поры, когда слова еще не имели значения.
Обычно абсурд выступает просто как невыполнение условий логики. Но что, если перевернуть: логика это невыполнение условий абсурда.
Вещи стали обозначением звуков раньше, чем звуки обозначениями вещей.
Вопрос является повелением ответить.
Разговор – это по большей части цепь взаимных возражений.
Речь есть не что иное, как осмысление бессмысленного
[1].Фон в кармане Жвакова опять завибрировал, и опять это всего лишь показалось ему. Я, наверное, жду звонка, подумал Жваков. Она, наверное, тоже ждет. Но не хочу… – Жваков на какое-то время задумался, пытаясь понять, чего он в действительности не хочет, и, так в том и не разобравшись, перевел внимание на хиросига у белой доски.
– …изменение климата, – говорил хиросиг, – в результате которого троглодит, наш предок, был вынужден покинуть ту экологическую нишу, в которой находил себе пропитание. Но аппарат суггестии уже существовал. И он был использован одной частью первобытного человечества против другой его части. И та часть человечества, от которой мы, собственно, и произошли, представляла собой, грубо говоря, мясное стадо, само производящее – само, бдык, само – забой своего молодняка – урбыдуг антогас – для питания людоедов, вышедших из этого же стада. Применительно к нашему времени, – хиросиг умолк, обвел взглядом аудиторию и, помолчав, продолжил, – это как если бы часть человечества служила добровольными поставщиками внутренних органов – добровольными, бдык, донорами – для другой части.
Нет, этого не может быть, подумал Жваков. Да никто и не говорит, что может. «Как если бы» – это ничего не значит.
– И они считали бы за честь принести себя таким образом в жертву. Готовили бы себя к подвигу: режим – бдык – питание, песни и марши под музыку. Соревновались бы друг с другом на предмет, чьи органы лучше. И вместо «Человек разумный» у них в карточке вида будет написано «Человек послушный».
– Какой-то бред, – повернулся Жваков к Бакину. – Да и остальное тоже – касательно мясного стада.
– Согласен, – сказал Бакин. – Действительно бред.
– Про органы не берите всерьез, – успокоил их Ираклий. – Никому не нужны чужие потроха.
– Кто-то из вас, кажется, считает этот вариант нашего прошлого нереальным. – Хиросиг в упор посмотрел на Жвакова. – Напрасно. О нем свидетельствует множество мифов о богах и чудовищах, требующих человеческих жертв. И вот это наслаждение мучениями других, свойственное только нашему виду (сажание на кол, распинание, сжигание на костре), и самоистязание, возведенное в ранг доблести. Это могло появиться как деформация психики в процессе суггестивного воздействия, конечным результатом которого должно было быть, да и стало подведение человека к добровольному убийству своих детей и самоубийству.
– Извините, у меня звонок, – сказал Жваков.
Он поднялся, держа гаджет в руке, вышел из аудитории, медленно пошел вдоль коридора. У места, где совершил сеппуку безымянный обитатель кровати во втором ряду, Жваков остановился, не думая в тот момент, что это то самое место. Но слабый запах крови, кажется, еще витал в воздухе, и лужа, растекшаяся у стены, призрачно отсвечивала пару мгновений, исчезнув под прямым взглядом.