Поначалу она боялась писать или звонить своему мужу. Больше всего ее беспокоило, как отреагирует сын на безумный побег матери. Но все обошлось. Разговаривая с мужем, она слукавила, что ей предложили временную работу. Сыну сказала, что вернется вскоре, через некоторое время, что будет звонить. Дэнни что-то промычал в трубку, а потом сообщил, что ему надо делать «проект». И телефон замолчал.
Казалось, все обошлось. Ей дали маленькую квартиру при ферме, прямо в доме. Положили небольшую зарплату, а ей немного и надо. Представлялось, что она наконец хоть немного, но счастлива. Те вещи, что принадлежали еще Фросту и были не просто музейными экспонатами, а его личными, она то и дело любовно перебирала, рассматривала, вытирала с них пыль, читала его книги, ходила по его дому, представляла его жизнь. Она все время что-то искала – рылась в документах, перелистывала книги, простукивала стены, прислушивалась к шорохам.
2
На третьем месяце пребывания в Вермонте Люба проснулась среди ночи. Разбудил ее стук, затем шорох, скрип открываемой, а вслед за тем закрываемой двери. Она приподнялась с постели, спустила на холодный пол босые ноги и на цыпочках отправилась в направлении звуков, которые тут же стихли. В кабинете Роберта горела лампа. Она точно помнила, что выключала свет во всем доме.
– Кто там? – позвала она, но никто не откликнулся.
– Роберт, это ты? – На этот раз ей показалось, что она слышит чей-то шепот. Но может, всего лишь показалось? – Роберт! Это я, Люба. Где ты?
Молчание дома было глубоким, ночным, с потрескиванием старой мебели, шорохами – то ли шебуршанием жуков, то ли попискиванием мышей в подвале и в стенах. С завыванием ветра за окном, с легким позвякиванием колокольчика на входной двери. Никого не было в доме, только лишь Люба, наедине со страхами и ожиданиями, жаждущая уже не любви – но чего? Она и сама не знала.
Еще вчера она говорила себе, что счастлива, почти счастлива, что достигла тишины и покоя, к которым бессознательно стремилась все эти годы. Почему же опять пришла тревога? Присев к столу, Люба положила ладони перед собой, в световой круг, ощупывая гладкую поверхность, словно ища в нем опоры. Темнота была живая, поверхность стола – жесткой и теплой, ощущение зыбкости жило лишь в ней самой. Отращу волосы, подумала Люба. Или, наоборот, состригу и покрашу. Куда теперь бежать? Упершись взглядом вниз, в желтом, блеклом круге света она увидела пожелтевший листок бумаги. Этот листок ей мешал – он был лишним. Слова, снова слова, подумала Люба. Строки. Рифмы. Стихи.
На бумаге было выведено, несомненно, рукой Фроста:
3
Она знала это четверостишие, написанное Фростом в 1926 году для дочери Ирмы, ко дню ее обручения. Даже пыталась его переводить, обнаружив, что в нем сравнивается динамика жизни с необходимостью покоя и неподвижности в брачном союзе. Покой? Неподвижность? В ее случае это покой болота, на который не следует уповать.
Вчера этого листка не было здесь, на столе. Точно не было. Или был? Не было, вот чистая поверхность стола, блокнот, книги Роберта. Но ведь мог быть? Нет, вот стол, вот книги, мимо проходила, зацепила взглядом… Или пропустила и не заметила… и всегда он здесь лежал, потертый, махровый на сгибах? Если лежал, то под стеклом, как и все здесь. Люба перевернула листок и увидела строчки, выведенные все той же рукой, но позже… Чернила казались ярче, строки, начертанные твердо, с нетерпеливой, знакомой грацией и силой – с прочерками и штрихами, – не успели поблекнуть от времени:
Куда бы, чем записать?
Не было этого листка вчера на столе. Пришел и положил? И сразу ушел? Написал продолжение и ушел. Почему сейчас? А когда? Где-то здесь он… Вчера вечером. Или ночью, пока спала. Никого нет. Скрипы, стуки. Никого нет. Но зачем?
Всего лишь подстрочник.
Капризная фортуна. Привередливая фортуна. Удача.