…Здесь я ощущаю смущение. Следует ли мне описать точную картину святых мест? Но тогда я только лишь скажу то, что было сказано до меня: ни один сюжет не был бы столь неизвестным современным читателям, при этом будучи абсолютно исчерпанным. Должен ли я умолчать о них? Но не устраню ли я тем самым важнейшую часть моего путешествия, его конечную точку и цель? (с. 308).
Несомненно, в подобных местах христианин, которым он хочет быть, не может воспевать беспощадное отрицание всего сущего столь же правдоподобно, как он делает это в Аттике или Лакедемонии. Раз так, то он пишет с усердием, демонстрируя недюжинную эрудицию и цитируя целыми страницами путешественников и поэтов вроде Мильтона или Тассо. Он становится уклончивым, и на сей раз обилие слова и документальных свидетельств позволяет определить святые места Шатобриана в качестве не-места, весьма сходного с не-местами, создаваемыми слоганами и иллюстрациями туристических буклетов и путеводителей. И если мы на секунду вернемся к определению современности как к желанному сосуществованию двух различных миров (бодлеровская современность), то увидим, что опыт не-места как отсылки к себе самому, одновременное дистанцирование от зрителя и зрелища в том или ином виде могут присутствовать здесь. Старобинский, комментируя первое стихотворение «Парижских картин», настаивает на сосуществовании двух миров, на смешении труб и колоколен, но он отмечает и особое положение поэта, который желает смотреть на вещи сверху и издалека, не принадлежа ни к миру религии, ни к миру работы. Такая позиция, по Старобинскому, является двойным аспектом современности: «потеря субъекта в толпе – или, напротив, абсолютная власть, отвоеванная индивидуальным сознанием»[46]
.Но все же стоит заметить и то, что позиция поэта-созерцателя сама является своего рода зрелищем. В этой парижской картине первое место занимает сам Бодлер – то место, с которого он обозревает город, но которое вместе с тем, отдаляясь от себя самого на расстояние, поэт наблюдает за собой «вторичным взглядом»:
Так Бодлер выводит на сцену не просто неизбежное сосуществование старой религии и новой промышленности или же абсолютную власть индивидуального сознания, но очень особую и современную форму одиночества. Прояснение позиции, «позы», установки – в самом физическом и очевидном смысле слова – совершается по ходу движения, которое опустошает, лишая содержания и смысла, и пейзаж, и сам взгляд, объектом которого он является, – в особенности по причине того, что этот взгляд тает в пейзаже и становится сам объектом «вторичного взгляда», субъект и источник которого с трудом поддается определению – он то ли тот же самый, то ли другой.
На мой взгляд, эти смещения взгляда и игры воображения, эти пустоты в осознании являются следствием – теперь уже более систематическим, обобщенным и прозаичным – наиболее характерных черт того, что я предложил назвать «гипермодерном». Гипермодерн навязывает индивидуальному сознанию совершенно новые испытания и новые опыты одиночества, обусловленного появлением и повсеместным распространением не-мест. Возможно, прежде чем перейти к рассмотрению того, чем же являются не-места гипермодерна, было бы полезно упомянуть, пусть и лишь в форме намека, связь, которую поддерживают с понятиями места и пространства наиболее известные представители «модерна» в искусстве. Известно, что интерес, питаемый Беньямином к парижским «пассажам» и к архитектуре из стекла и железа в целом, частично объясняется тем, что он разглядел в ней мечту, предчувствие, желание предвосхитить облик архитектуры грядущего века. Также напрашивается вопрос, не могли ли вчерашние представители модернизма, которым конкретное пространство окружавшего их мира дало немало поводов к размышлению, заранее пролить свет на некоторые аспекты гипермодерна сегодняшнего дня – не просто по случайному прозрению, но потому, что они уже воплощали в себе неким исключительным образом (будучи творческими людьми) ситуации (позиции, установки), ставшие позднее нашим общим уделом, пусть и в более прозаичном ключе.