Я встала на носочки, чтобы обнять его, и почувствовала тот самый запах из детства – запах Неудобья. Дым, брезент, сырость. Нота сердца.
– Господи, растёшь-то как!
– Па, ты хоть что-то ешь?
– Ем, дочка, ем. Мама твоя приезжала на днях, сыра привезла, конфет. Заботится.
«Мама твоя» резануло слух. Раньше папа всегда называл её Людой. Мы ковыляли по застывшей глине, поскальзываясь в колеях. У первого поворота на фоне поседевшего леса бросилась в глаза рыжая громада сожжённого грузовика.
– Это что? – я остановилась.
– Партизаны.
Папа не улыбнулся, а у меня перед глазами мелькнуло распластанное на грунтовке тело мотоциклиста. Костяная Морда опять приходила сюда.
Я спросила:
– Па, ты почему к маме вернуться не хочешь?
– А она не предлагает, – папа дёрнул щекой. – Смотри, мужик вон какой дом отстроил… небогатый мужик, просто рукастый.
За деревьями мелькало что-то светлое, ажурное, как сказочный терем.
– Красиво.
– Я бы себе что-то такое построил… но, боюсь, не успею.
– Па, ты чего? Возвращайся-ка ты домой, хватит бирюком тут сидеть.
Папа промолчал.
Вечером пекли картошку в костре. Мороз крепчал, воздух звенел, как струна. Папа аккуратно вытащил картофелину из золы и подал мне.
– Может, в дом пойдём? Подмораживает.
– Да нет. Тут хорошо… Па, хватит тебе в лесу одному сидеть. Возвращайся. Мама рада будет.
– Да куда мне возвращаться? Кем я там буду? Машины охранять? В будке, как собака, сидеть? Дед штопанный-перештопанный был, две войны прошёл – гражданскую и отечественную, одно пальто всю жизнь носил, но знал, что он и кто он. Отец без глаза остался – патрон в костёр бросил, на целину ездил, но тоже знал – что, зачем. А я – не знаю. Кто я? Кроликовод? Хибару себе построил? Инженером был, на хорошем счету… а сейчас?
– Па, многое изменилось, что делать. Маме ведь тоже нелегко. Полы моет. Репетитором бегает. И я…
– Что ты? – насторожился папа, и я запоздало сообразила, что мама, наверное, не рассказывала ему про мои злоключения с тележкой.
– … помогаю, – я отвернулась и сунула в костёр сухую ветку.
– Аккуратно, куртку не прожги, лицо вон уже в саже… – папа послюнил палец и стёр чёрную полоску с моей щеки.
Мама изменилась. Она побледнела, истончилась, как выгоревшая на солнце афиша. Возле нашей парадной висела такая с портретом проповедницы, дурившей головы доверчивым согражданам лет пять назад.
Мама перестала делать по утрам зарядку, которую не пропускала даже тогда, когда едва держалась на ногах от недоедания. Она стала тихой и суеверной, как старушка, разговаривала полушёпотом, мелко кивала головой и нервно улыбалась.
Однажды я поняла, что больше не могу с ней – и в девятнадцать поспешно выскочила замуж.
На свадьбе папы не было – он сказался больным, но, по-моему, ему просто не хотелось показываться людям. Новоиспечённый муж со мной в Неудобье не поехал.
Я привезла папе бутылку грузинского вина и остатки закуски со стола. От вина он отказался, зато колбасу жевал с удовольствием:
– Главное, Юль, чтобы всё у тебя было хорошо.
– Па, может, Палыча позовём? – мне было неловко с ним наедине.
– Палыч умер, – изменившимся голосом ответил папа.
– Сердце?
– Печень. Цирроз.
Перед сном я вышла покурить. Меня оглушила тишина – ни скрипа, ни хруста. Белые волокна тумана тянулись через огород к крыльцу. Мне стало по-настоящему страшно. Что, если от ближайшего дерева сейчас отделится высокая призрачная фигура, зашагает ко мне, и покачивая рогами, примется клацать костяной пастью? Она уже забрала Палыча…
– Куришь, что ли? – с грустью спросил папа, спускаясь с крыльца. – Зря. Потом не отвяжешься.
– Хочешь, па? – я протянула ему сигарету.
– Я бросил. Весной мне однажды того… поплохело. И бросил.
– Съездил бы ты к врачу, па. Не шути с этим.
Папа рубанул воздух рукой, ушёл в дом и загремел чем-то в сенцах.
Через полгода я развелась. Пошла учиться, бегала с подработки на подработку. Звонила только маме – папа мобильных не признавал. Наш разговор с мамой происходил, словно по сценарию: как дела-нормально-как здоровье-скриплю-была у папы-я тоже-привезла ему конфет и колбасы-радовался?-а то!
Однажды я позвонила, чтобы пожаловаться в минуту отчаяния, но мама ускользнула, как рыбка – просто сменила тему, хотя не могла не расслышать слёз в моём голосе. Она предпочитала не знать, что происходит в моей жизни.
Спустя несколько лет мне пришлось бежать от одного человека прямо накануне Нового года. В тонкой куртке и лёгких кроссовках я запрыгнула в последнюю электричку и покатила в Неудобье.
В нагретом вагоне холод меня отпустил, но взял животный страх. Я была совершенно одна, за окнами проносились заснеженные деревья – чернь на серебре. Вокруг их стволов на снегу темнели подпалы. Телеграфные столбы со свёрнутыми за ненадобностью проводами отбрасывали рогатые тени.
Фонари на станции очерчивали круг света, и за его границами густела студенистая тьма. Я включила маленький фонарик, которым обычно подсвечивала замки. На Рабфаковском, откуда я сбежала, часто выкручивали лампочки.
Снег доходил мне до колен: большак был немного расчищен, а по обочинам – сугробы выше моего роста.