Однажды, когда я вышел из душевой и, положив на лавку свою мыльницу, стал неторопливо вытираться, надзиратель молнией метнул-ся к ней, схватил и выскочил из раздевалки. Вернулся он с той же мыль-ницей, но в ней было другое мыло.
-- Ваше отдано на проверку, -- коротко сообщил он.
Результаты не заставили себя ждать -- через час мне объявили: де-сять суток карцера. Когда меня забирали из камеры, я сообщил об этом соседям, за что мне добавили еще сутки.
Впоследствии мы с ребятами придумали новый способ связи. Сосед-ние прогулочные дворики, куда нас выводили, разделялись двойным де-ревянным забором, и в нем я обнаружил однажды две маленькие дырки: одну -- с моей стороны, и одну -- с их. Располагались эти отверстия не на одном уровне, к тому же на расстоянии сантиметров двадцати одно от другого, и просунуть в них листок бумаги было невозможно. Но реше-ние все же нашлось: я скреплял вместе несколько стержней от авторучки, оборачивал вокруг них письмо, и длина рулончика получалась до-статочной, чтобы извлечь его с той стороны забора. Эта операция тоже была рискованной: ведь заключенные во время прогулок находятся под бдительным наблюдением охраны. Нас засекали, объявляли выговоры, лишали свиданий. И все же, если не считать одиннадцати суток карце-ра, наша связь практически не прерывалась до середины апреля.
...Однажды зимним утром нас с Викторасом вывели, как обычно, на прогулку, но выпавший ночью снег был таким глубоким, что мы завяз-ли в нем на первом же шагу. Пришлось возвращаться в камеру. На об-ратном пути я столкнулся лицом к лицу с шедшим мне навстречу зеком.
-- Натан! -- воскликнул он.
Это был Иосиф! Я раньше никогда не видел его, но узнал по голосу, а он меня -- по фотографии, которую еще в семьдесят шестом году при-слала ему Ида Нудель.
Мы крепко обнялись и стояли так, пока вертухаи нас не растащили.
Несколько месяцев спустя Иосиф после побудки "вышел на связь". Это был День памяти павших израильских солдат, за которым следует День независимости страны. В эти дни в Эрец-Исраэль утром звучат си-рены, движение на дорогах останавливается, работа прекращается -- на-ступает минута молчания. "Я тебе в этот момент стукну", -- передал Иосиф. Услышав условный сигнал, я встал, надел шапку, повернулся ли-цом к Иерусалиму и стал читать свою молитву. В двух шагах от меня сто-ял и молился Иосиф. Между нами была стена. Но в тот момент она для нас не существовала: мы обращались к Богу вместе со всем еврейским на-родом, и перед глазами у меня вставала другая стена -- Стена Плача.
Гили в это время с нами уже не было. Недели за две до этого, воск-ресным вечером, примерно за час до отбоя, в соседней камере загремел дверной замок, и я услышал команду:
-- Бутман, с вещами!
Переводят в другую камеру? Но почему так поздно? Гиля решил, что его забирают в карцер: недавно в руки ментов попала очередная ксива, которую он пытался передать мне.
-- Шалом! Через пятнадцать суток, наверно, вернусь, -- слышу я, как он обращается на иврите к Иосифу.
Гиля больше не вернулся в Чистополь. Переночевав в пустой камере, он наутро ушел на этап.
-- Шалом, Иосиф! Шалом, Натан! -- только и успел он крикнуть нам на прощание.
Куда его увезли -- оставалось только гадать. Могли взять "на профи-лактику" -- поместить в ближайшую областную тюрьму или даже от-править в тот город, где он жил до ареста для очередного этапа кагебешной обработки... Но человеку всегда свойственно верить в лучшее, и мы с Викторасом решили, что Бутмана освободили: ведь из десятилетнего срока ему осталось сидеть чуть больше года, и самое время было Сове-там продать его или выменять. Наш оптимизм возрос тысячекратно, когда через несколько дней по радио объявили о том, что Картер и Брежнев договорились встретиться в июне в Вене. Не может быть, что-бы после этого в нашей судьбе не произошло никаких изменений!
В мае появился еще один признак того, что на воле происходит что-то необычное: началась повальная конфискация всех приходящих в тюрьму писем. Раньше хотя бы одно из трех маминых посланий доходи-ло до меня, время от времени я получал что-то и от друзей, а сейчас связь прекратилась полностью, несмотря на то, что писать мои коррес-понденты стали еще чаще: почти ежедневно мне объявляли о конфиска-ции писем, поступивших на мое имя. Причина -- условности в тексте.
Та же ситуация была у Пяткуса, у Менделевича, у других политзак-люченных. "Раз КГБ не пропускает к нам новости, значит, происходит что-то хорошее", -- успокаивали мы друг друга. И все же это было слабым утешением: ведь письмо с воли -- единственная возможность для зека ощутить любовь близких, заботу друзей.
В очередном -- майском -- послании родителям я сообщаю о том, что происходит с их письмами. Цензор отказывается его пропустить.
-- Вы утверждаете, что ваши действия законны? -- спрашиваю я.
-- Да.
-- Тогда почему о них нельзя сообщать?
-- Никто из заключенных об этом не пишет. Вы хотите для себя иск-лючительных условий?