Псалмы на иврите были мне еще не по зубам; я положил книжку в стол, а затем она исчезла вместе со всем моим прочим имуществом в не-драх КГБ. По окончании следствия мне ее, правда, вернули, но в руки не отдали, а отправили на склад личных вещей. Держать в камере зару-бежные издания запрещено, и во время переезда из Владимира в Чистополь я, получив на короткое время доступ к своим нехитрым пожиткам, сделал "обрезание" титульному листу, на котором по-английски было указано место издания -Тель-Авив, и в Чистополе обратился к администрации с просьбой выдать мне сборник еврейских народных песен, находящийся в моих личных вещах. Последовал ответ: надо разобраться. Прошел год, и я написал очередное заявление, и вот мой -- нет, наш с Наташей! -- сборник псалмов у меня в руках. Прочесть его будет не-легко, но ничего страшного, у меня теперь есть время, осилю! -- говорю я себе и кладу книжку в тумбочку.
Двадцать второе января. Вечер. Я все еще жду поздравления от роди-телей и никак не могу заставить себя написать письмо домой.
Вдруг открывается кормушка, и капитан Маврин, заместитель на-чальника тюрьмы по политчасти, протягивая мне телеграфный бланк, говорит:
-- Щаранский, у меня для вас очень неприятная новость.
Дрожащими руками я беру телеграмму. "Дорогой сынок вчера 20 ян-варя скончался наш папа прошу тебя перенести это горе стойко как и я мы и Наташенька здоровы и все время с тобой крепко тебя целую мама".
Это ложь! Это садистские штучки КГБ!.. Но сердце подсказывало: это правда, отца больше нет. Каким-то чудом я умудрился сдержать се-бя и даже спросил охрипшим голосом:
-- Я могу направить телеграмму матери? И услышал стандартное:
-- Напишите заявление на имя начальника. Рассмотрим.
Я лег на нары, повернулся к стене и беззвучно заплакал -- второй и последний раз в ГУЛАГе. Но если после суда это были слезы облегче-ния, то сейчас -- какой-то детской беспомощности: я неожиданно по-чувствовал, что остался совсем один, никем и ничем не защищенный...
Через несколько дней после получения телеграммы, когда мы с Иосифом гуляли в своих прогулочных двориках, разделенных стеной, он попытался перебросить мне записку, но безуспешно: бумажка удари-лась о проволочную сетку, ограждавшую дворики сверху, и упала на землю. Иосиф повторял свои попытки снова и снова, но лишь на третий день крошечный бумажный шарик проскочил сквозь ячейки двух сеток и упал к моим ногам. То был текст Кадиша -- еврейской поминальной молитвы. За это Иосиф мог попасть в карцер, но он сознательно шел на риск, понимая, как важна для меня в такое тяжелое время поддержка мудрой традиции нашего народа.
Тремя неделями позже я писал маме: "Такое всегда трудно пе-режить, а в моем изолированном от вас положении -- тем более. К тому же мне повезло: за тридцать два года я не потерял никого из самых близких и дорогих мне людей и теперь оказался в новом со-стоянии, к которому еще надо привыкнуть... Как больно прикасаться к открытой ране, как больно вспоминать обо всем, что связано с па-пой, а это почти вся жизнь, начиная с заполненного папиными рас-сказами детства... В буднях и повседневной суете, занимаясь своими делами и раздражаясь "непонятливостью" и "отсталостью" своих "предков", не сознаешь, что сам ты -- лишь сосуд, слепленный ими, и все ценности, которые ты вроде бы сам накопил, вложены в тебя ими же. Вы заполнили меня не поучениями и нотациями, от которых все дети отмахиваются, -- слава Богу, ни папа, ни ты их не при-знавали, -- а всей жизнью своей, своим мировосприятием, нашей се-мейной атмосферой с ее добродушием, оптимизмом, юмором, живым интересом к людям и событиям... Мы были у вас поздними детьми. Вы все боялись, что не успеете вырастить нас, страховали свою жизнь, чтобы обеспечить нас в случае вашей смерти, но мы получили от вас то, чего не дает никакая страховка..."
Эти строки я писал, когда первая, самая острая боль немного приту-пилась; крепко поддержали меня тогда короткая телеграмма Наташи: "Я с тобой", и сборник псалмов, который я открыл в те дни, решив про-честь целиком.
Шрифт был очень мелким, и глаза начинали болеть лишь от одного взгляда на текст; поэтому я сначала переписывал каждый псалом круп-ными буквами, затем давал глазам отдохнуть и лишь тогда приступал к переводу. Вначале дело продвигалось туго, и проблема заключалась не только в лексике -- многие корни я знал, а о значении других догады-вался, -- с непривычки даже трудно было понять, где начинается и где кончается предложение, а кроме того -неизвестные мне грамматиче-ские формы, идиомы... Но я открывал следующий псалом, находил в нем общие с предыдущим слова и обороты, сравнивал тексты -- и про-двигался.
Понимание псалмов давалось мне с трудом, однако я быстро по-чувствовал их дух, проникся страданием и радостью автора -- царя Давида. Его песни подняли меня над реальностью, в которой я жил, и обратили лицом к вечному. "Даже если буду я проходить ущельем в могильной тьме -- не устрашусь зла, ибо Ты со мной..." Кто для меня -- Ты? Авиталь? Израиль? Бог? Я не задавал себе такого воп-роса.