Как ни рано оставил он нероскошный замок своего отца, как ни полно по-видимому вжился он во все треволнения флорентийской жизни, он никогда не мог заглушить в себе одно весьма часто томившее его чувство – своей разорванности с средой, в которой он сам осудил себя жить из весьма понятного стремления к деятельности. Городская Италия никогда не была ему родной, он не был закуплен в ее пользу никакими традициями, никакими воспоминаниями бессознательно прожитого им на этом месте времени.
А это время у Джусти было несравненно художественнее, богаче живыми впечатлениями, чем у самого счастливого из горожан. Если бы он раньше оставил деревню, т. е. до того времени, пока начал ощущать всю мелочность и пустоту жизни, развивавшейся, или лучше разлагавшейся среди живописной природы, которую он рано привык любить, то вероятно в нем сохранились бы буколические стремления, ревнивая ненависть ко всему городскому без всякого разбора. Но этого не случилось. Он вынес из детства близкое знакомство с итальянской нацией без ненависти к той или другой из ее рубрик.
Характер его уже сложился прежде, чем он испытал на себе всю подавляющую тяжесть односторонней просвещенности безжизненных тосканских городов. В пизанском университете, и во флорентийских академиях, и народных собраниях, воодушевленных подогретым цинизмом, заимствованным из руководств древней истории, Джусти оставался «скифом в Афинах», но не в карикатурном смысле. Он понимал, что он не чужой здесь, что он имеет свои права, но едва ли мог найти удовлетворение в окружавшем; он «чувствовал», что ему было чуждо это окружавшее. Он вмещал в себе два враждебные начала раздвоенного итальянского быта, и в нем они были примирены; а кругом продолжали презирать и ненавидеть друг друга, и ни министры Леопольда, ни триумвиры[405]
впоследствии никогда не подумали о том, что первый и единственно возможный для Италии шаг вперед должен быть примирение двух неизвестно из-за какой необходимости враждующих сторон. Сам Джусти никогда не мог понять этой простой мысли в ее общности и целости; но все его и песни были в сущности ни что иное, как развитие именно ее, но только в частностях и в применениях…Тоскана и вся Италия во времена Джусти была в самом страстном припадке национализма. На патриотизме, на праве национальности все общественные ее деятели основывали свои стремленья. А между тем только он один и был национален.
Городская, промышленная жизнь ведет к космополитизму, во-первых, потому, что она развивается на интересах общих, часто противоположных интересам национальным; во-вторых, потому, что она питается отвлеченностями, – она менее связана, обусловлена теми космическими и другими случайностями, которыми определяется национальность. Это имеет, как вероятно и всё на свете, свою хорошую и дурную сторону. Мысль общенародного братства выработана городами – поэтому-то она и остается отвлеченной.
Земледелец всегда – горячий приверженец своей национальности и крепко стоит за нее. Об общенародном братстве он не думает, потому что привык думать о том только, что само навязывается ему своей докучной насущностью. Потому же физиологически он-то и есть, несравненно более чем горожанин, представитель своей нации. Горожанин может иногда сохранить некоторые из своих национальных черт. Чем меньше он развит, тем больше в нем осталось их. Земледелец может развиваться столько, на сколько данные национального характера способны быть развиваемы, т. е. из узконациональных стать общечеловеческими. Горожанин легко понимает все выгоды, которые могут произойти для человеческого из общенародного братства – для этого ему нужны некоторые спекулятивные способности и не особенно высокая степень развития. Каждый шаг в развитии земледельца есть шаг к общенародному братству. Национальность земледельческих классов служит вечным тормозом к развитию городской промышленности. Сама по себе эта национальность одна из природных, непосредственных ячеек общества, точно также как семья, община…
Передовые из сотоварищей Джусти по Национальному собранию[406]
смотрели на национальность свою, как на средство поднять массы против ненавистного им австрийского правительства. Джусти ненавидел австрийское иго, на сколько оно препятствовало развитию живых начал итальянской народности, т. е. безмерно, но вследствие этого у него оставалась возможность самые средства, которыми думали избавить Италию от иноземных притеснителей, разбирать с насмешливой враждебностью контадина над всем недействительным и отвлеченным.Так как обе стороны итальянского быта, в возможно полном своем по тому времени развитием, были тесно сплавлены в нем в одно целое и составляли его личность, как поэта, то нельзя найти одного или нескольких стихотворений его, которыми бы можно было указать на степень развития в нем той или другой из них. Но также трудно найти между ними и такое, в котором бы эта полнота и национальность его не отпечатались бы весьма ярко и во всей нераздельной целости своей.