Когда речь идёт о собственной сущности, мы не знаем, но попросту верим, и посему человек, убеждённый в своей принадлежности к чему-либо, никогда не обращает внимания на несоответствия. Но если невежество более не может послужить нам щитом — тогда помочь может лишь безразличие. Возможно, именно поэтому Благословенная Императрица решила рассказать ему правду — дабы похоронить его сущность заживо.
— И кто же тогда мои настоящие мать и отец?
В этот раз её колебания были приправлены ужасом.
— Я — вторая жена твоего отца. А его первой женой была Серве.
Ему понадобилось несколько мгновений, чтобы осознать услышанное.
— Женщина с Кругораспятия? Она моя мать?
— Да.
Факты, представляющиеся нам нелепыми, зачастую вынести легче всего, хотя бы потому, что, столкнувшись с ними, можно изобразить растерянность. То, что встречаешь, пожимая плечами, как правило, оказывается легче не принимать во внимание.
— А мой отец…кто он?
Благословенная Императрица Трех Морей, глубоко вздохнув, сглотнула.
— Первый…муж твоей матери. Человек, который привёл Святого Аспект-Императора сюда — в Три Моря.
— Ты имеешь в виду…скюльвенда?
И ему внезапно стало со всей очевидностью ясно, что за бирюзовые глаза смотрели на него из зеркала всю его жизнь.
Глаза скюльвенда!
— Ты моё дитя, мой сын, Моэнгхус — никогда не забывай об этом! Но, в то же время, ты дитя мученицы и легенды. Попросту говоря, если бы не твои отец и мать — весь Мир оказался бы обречённым.
Она говорила поспешно, стремясь сгладить острые углы, придать иную форму и тому, что произнесено, и тому, что опущено.
Но сердце чует горести также легко, как уста изрекают ложь. В любом случае, едва ли она могла бы сказать ему в утешение нечто такое, что безжалостный испытующий взор его сестёр и братьев не пронзил бы до самого дна, непременно добравшись до сути.
И именно детям Аспект-Императора дано будет решать, что ему стоит думать и чувствовать на этот счёт. И они будут решать…
Во всяком случае, до Иштеребинта.
Они вернулись в гиолальские леса и, волоча ноги, вереницей тащились под сучьями мертвых деревьев, будучи слишком уставшими и опустошенными для разговоров. Они осмелились развести костёр, поужинав щавелем, дикими яблоками и не успевшим удрать хромым волком, на которого им посчастливилось наткнуться в лощине. Моэнгхус не был способен даже притвориться спящим, не говоря уж о том, чтобы уснуть по-настоящему. В отличие от него, Серва и юный сакарпец немедленно погрузились в сон, ему же, взиравшему на спящих спутников в свете затухающего пламени, удалось найти лишь нечто вроде успокоения, или памяти о нем. Они за него беспокоились, понимал имперский принц.
Гвоздь Небес, опираясь на плечи незнакомых Моэнгхусу созвездий, сверкал над горизонтом так высоко, как ему только доводилось когда-либо видеть. Ночной ветерок целовал его раны, во всяком случае, те из них, до которых способен был дотянуться, и на какое-то мгновение ему почудилось, что он почти что может дышать…
Но стоило смежить веки, как на него обрушивалось всепожирающее сияние упыриных пастей, исторгающих немыслимые Напевы. Какую бы надежду на облегчение не принесли наступившие сумерки, достаточно было только прикрыть глаза, чтобы она разорвалась в клочья, лишь прищуриться, чтобы бушующий в его душе ураган, завывая, унёс её прочь.
Его плечи содрогались от безмолвного смеха — или то были рыдания?
— Братец? — услышал он оклик сестры. Она пристально взирала на него, лицо её пульсировало рыжими отсветами. — Братец, я боюсь за те…
— Нет, — прорычал он. — Ты…ты не будешь со мной говорить.
— Да, — ответила Серва. — Да, буду. Надоедать, канючить и приставать с разговорами это право всякой младшей сестрёнки.
— Ты мне не сестра.
— А кто же тогда?
Он одарил её усмешкой.
— Дочь своего отца. Анасуримбор… — Он наклонился вперед, чтобы бросить в костёр кусок дерева, похожий на берцовую кость. — Дунианка.
Сакарпский юнец проснулся и теперь лежал, вглядываясь в них.
— Братец, — молвила Серва, — тебе бы стоило хорошенько наклонить голову и вылить из неё всю эту харапиорову мерзость.
— Харапиоров яд? — поинтересовался он с насмешливой издёвкой.