– Гвоздил, братцы, до того, что горю со стыда, деться негде, а и выпустить медвежат – так в пору. Да нет! Удержался, хоть и народ обступил. «Ни за что, говорю, не брошу, хоть и стыдно больно, а не кину; привык, говорю, водой не разольете!» Как приду, бывало, к ним в избу – овсянки натолочь или щей налить, что у матушки выпросишь, – идут к тебе пострелята вперевалку. Станут на задние лапы и на руки к тебе просятся, а сами друг дружку толкают; приучил, вишь, так: кому первому, так и берут завидки и того и другого. Приласкаешь немножко, покормишь: играть начнут с тобой. Дашь им палец – сосут, а не кусают, пока зубов-то не было. Начали вот и зубы прорезаться, так с зуду, что ли, али потехи ради все лавки изгрызли. Корыто, вишь, было, так и то никуда стало не годно: все исщепали. Гляжу-погляжу: стали мои ребята промеж собой драки заводить, да так часто, что уйму не было. Слышу, бывало, из сенцов, возню да рев подымут такой, что унеси ты мое горе. Прихожу как-то раз в осенях: лежит один косоглазенькой и еле дышит; глянул на меня да и опять нос под себя подвернул. Поставил я овсянки – так не ест и с места не встает; братишко его такой шустрой да веселенькой, нет-нет да и щипнет лежачего-то. Ну, думаю, подрались ребята, – помирятся. Пришел я повечеру, лежит еще тот и на меня уж не глянул. Братишко возле сидит да нюхает: и лапой-то двинет, и на меня-то обернется. Э, думаю, худо дело! зашла шутка не туда, где ей еле дно быть. Потрепал живого сорванца, да видно одно и осталось: стащил мертвого на зады да и закопал в ямку. А уж куды, братцы, жалостно было: ино место слеза прошибла. И остался я при одном, вот при этом, а ту, медведицу-то, так и поучить не удалось.
– Возился-то я с ним до весны, – продолжал сергач, утерши слезинку, выжатую не то хмелем, не то и в самом деле воспоминанием об утрате одного кормильца. Пришел я, братцы, в хозяйскую избу; сидит эдак батюшко за столом, под тяблом, и книгу толстущую с полицы снял да читает. А тут попадья сидит на конике и считает яйца. Положил я на полати шапку, рукавицы, распоясался и начал балокать. Слышу, крякнул отец Иван, поглядел на меня через очки да и стал выговаривать:
– Что ты, говорит, Мартын, не поприглядишь себе местишка какого, ведь вон весна наступает? Али с медвежатами, говорит, пойдешь, да ведь поди еще не пляшут? – А сам улыбнулся да и опять сердито смотрит: – Ищи, говорит, Мартын, места другого, а уж нам ты не нужен!
Больно разобидел он меня этим словом, уж лучше бы инако как вымолвил.
Ну, думаю, ладно: служил я тебе без перекору; а коли медвежонок тебе не люб – прости, отец Иван, не поминай лихом! Да на другой же день и перебрался я, братцы, к себе в избу. Кое-как перебился и лето и зиму: то лыки драл да плел лапотки, да березки молоденькие подрубал, то веники вязал да продавал в город. Больше, впрочем, ученика-то своего обучал. Прислушался у татар приговоров, кое-что от себя понабрал на досуге, – да как поприсохло весной, я и поволок его в город: ходи-де, Миша, похаживай, говори да приговаривай. С тех пор вот и мыкаемся с ним по чужим людям и везде – спасибо! – обиды не видим. Разве у иного ребят перепугаешь, так велят убираться. Зимой лежишь дома. Сам-от спит, а ты свое дело справляешь: лапти, что ли, тачаю… По три, братцы, пары в сутки делаю! – прихвастнул сергач и, разбудивши товарищей, поплелся вон на свежий воздух, сопровождаемый единодушным, тяжелым вздохом всех своих слушателей.
Вышел вятский на крыльцо и видит он, как поднялся сергач на гору и повернул направо к густому перелеску. Все меньше и меньше становятся путники; далеко бредут они по оголенному пару, чуть-чуть видна вдали деревенька, словно одна изба, и ничего кругом: одно только длинное поле, по которому босому пройти кромешная мука: торчат остатки ржаной соломы вперемешку с пестами, до которых охотники малые ребята да деревенские свиньи. Идет хозяин все впереди, опираясь на палку. Чуть-чуть передвигая ноги и низко опустив голову, плетется и его медведь; сзади идет, с котомкой, коза-щелкунья. Можно еще и цепь различить, и ноги пешеходов, но вот все это слилось в одну сплошную массу, и чуть распознаешь их от черного перелеска. Скоро и совсем потонули они в куче деревьев. Вот завыли где-то далеко собаки, видно, почуяли незнакомого зверя и дикое мясо. Вздохнул вятский и вернулся в питейный, да прямо к сидельцу:
– Дай-ко, – говорит, – поскорее еще красовулю!