Недалеко ушли наши путники: где-нибудь под сосенкой или просто в дорожной канаве завалятся они на ночевку: тут медведь, рядом с ним и сам поводырь. Ухватил Мишук хозяина лапой и дует ему в лицо и ухо целые столбы пару. Крутит головой сонный хозяин, а проснуться не хочется, – крепко умаялся в запрошлый день, да и отяжелела голова от бушневского угощения. К утру только очнулся сергач и, изловчившись от тяжелых и удушливых объятий зверя, положил свою голову на его мягкую, мохнатую спину и поглядел на сына. Крепко спит тот, уткнувшись в котомку и накрыв лицо шапкой; ни с того ни с сего ухватился он за веревку на барабане-лукошке и тянет на доморощенном свистке нескладную песню. Но вот выкатилось солнышко из-за верхушек сосен, потянулось по небу и назойливо глянуло в защуренные глаза наших комедиантов: обдает их варом, и ложится на лица загар новым слоем, а тут налетели комары да мошки; собака взвыла поблизости, лошадь бешено заржала, и коровы мычат как-то жалобно. Овцы брыкают по полю, и собрались свиньи в особую кучу, тесно сбившись спинами. Проснулись и наши путники и, умывшись в первой попавшейся речке, снова поплелись в дальний путь-дорогу.
Сегодня опять будет плясать и медведь, и коза, и поводырь. Может быть, опять попадут на праздник и угостят их густым пивом, крепко приправленным свежим хмелем. Будет хозяин читать опять те же приговоры – ничего не прибавит. Попробовал было раз, да плохо вышло, и почесал он под бородой, а на другой день встал, совесть мучает, и спрашивает вожак своего сына:
– А что, брат Мишутка, никак уж я вечор больно дурить начал? Вишь ведь эта хмель проклятая, прямо тебя на смех сует. Надо завсегда бояться того, чтобы такой приговор твой поперек сердца не пришелся становому, что ли, или какому начальнику. Захочется брякнуть: оглянись, а то все лучше привяжи язык свой на веревочку. Меня уже за это раз в городу отодрали и выгнали вон.
И зарекся он с тех пор прибавлять от себя и решил один раз навсегда: «Видно, как все говорят, так и мне приходится, а новое-то как-то и не под стать, да и ребятам не нравится, разве уж когда под хмельную руку и выскочит что не думавши, так тому стало этак и быть».
Может быть, попадет сергач в барскую усадьбу и начнет покрикивать перед балконом, поминутно путаясь от старания говорить не то, что прилично слушать своему брату, а господскому уху и вовсе и не прилично.
Станет расспрашивать его барин, пригласивший медведя для удовольствия детей:
– Что это у тебя: медведь или медведица?
Сняв шапку и низко кланяясь, сергач говорит своим низовым наречием, свысока и с выкриком:
– Вядмидь, батюшка, вядмядича-то ашшо махонькой померла.
– А как ты выучил его пляске?
Сергач, почесывая затылок и опять с поклоном, отвечает барину:
– Все, батюшко, палкой! знать, на все-то она пригодна, кормилец. Палкой Мишку донял, палкой и науку втемяшил.
Усмехнулись все гости и дальше продолжают расспросы:
– Из выручки-то остается, поди, лишок?
– Какой, господа милостивые, лишок: еле конец с концом сведешь, да и то бы ладно.
Говорил поводырь сущую правду. Ремесло сергача не для наживы, а для прокорму: еще ни один из них не только каменного, но и деревянного дома не выстроил, а вернее, что и тот у него, который от отца достался, разметал ветер и прогноили дожди. Промысел этот – весь ради шатанья, и эти плясуны – бродяги настоящие (что и медведь в лесу), к тому же бродяги такие, которые и в народе не пользуются никаким уважением, как шуты гороховые и скоморохи. От последних они, впрочем, и происходят по прямой нисходящей линии, как законное и кровное потомство. Для медвежатников, как бы широко ни концентрировались круги, у всех один центр – кабак. Для вина и пьянства, кажется, сергачи и с места поднимаются, и лет по десятку не возвращаются на родную сторону. Не только спиваются сами хозяева, но спаивают и делают пьяницей и медведей, зверей лесных: пьют они с горя по утрате воли.
Но барин продолжает спрашивать:
– А не продашь ли ты медведя-то? мне бы вот сани казанские обить хочется; знатная бы полость вышла из твоего зверя.
Увлеченный предположением барина, сергач погладил медведя, любуясь его густой, жесткой шерстью.
– Нет, кормилец, ста рублев твоих не надо! – отвечал он решительно. – Пусть лучше сам поколеет, тогда разве не жаль будет и шкуру снять. А теперь нам продать не из чего. Нет уж, ваша милость, не утруждайтесь! Еще послужит он на мое убожество. А убить за что? – худого не сделал, кроме добра одного, – продолжал рассуждать вожак, с любовью гладя медведя и кланяясь барину.
– Отчего он у тебя маленький: молод, что ли? – спросила востроглазая барышня. – К нам недавно большого приводили.
– Уж такой, стало быть, уродился маленький. Вот медведица, так та, вишь, завсегда покрупней бывает.
– А чем ты кормишь его? – продолжала востроглазая расспросчица.