— Ужас, что как только появляется у нас кто-то смелый и свободный, — тотчас готова веревка или пуля. — Отец отер белый влажный лоб и повторил задумчиво: — Да. Веревка и пуля. Или паралич нравственный… Но ты спи, спи.
И вышел.
Спалось плохо: увлекшись беседой взрослых, он незаметно для себя съел за ужином чудовищное количество рябиновой пастилы… Виделось что-то мутное, багрово-дымное. Средь этой клубящейся мглы возник вдруг огненный столп, и отец встал во весь рост, как бы поднятый этим столпом, и кивал, и говорил что-то с немыслимой высоты, — Левушке пришлось что было силы задрать голову, отчего он начал задыхаться… Но пламя качнулось — и отец, раскидывая руки, медленно повалился вниз.
Он испуганно дернулся и открыл глаза. Тихое, задыхающееся бормотанье слышалось в комнате, полуосвещенной осенним рассветом. Левушка бесшумно перевернулся на живот — и увидел отца, стоящего на коленях в профиль к нему. Руки его были сложены крестом, голова низко опущена. Отец молился. Губы шевелились беспомощно, медленная слеза ползла по щеке. Он был похож на артемовского старика-бобыля, умершего нынче летом…
Он был так невысок сейчас; так стары были его налитые свинцовой сизостью подглазья и полная, багровая шея, так горько струились резкие складки у рта, что Левушка еле удержал вздох испуга и тишком отвернулся к стене.
Но к завтраку отец вышел, как всегда, подтянутым, чисто выбритым и нарядным. Только белки глаз розовели болезненно и пальцы едва приметно дрожали.
— Почему ты так плохо ешь, ангел мой? — обычным бодрым тоном обратился он к жене.
— Я не голодна. Слезы насыщают, — скорбно отвечала она.
Отец пристыженно отодвинул от себя тарелку с кресс-салатом и попросил лакея принесть кофею.
Неожиданно распогодилось. Земля в низинах оттаяла; по-весеннему рьяно запахло смородинным листом и крапивой, а от нагретого ольшаника потянуло ясной яблонной свежестью. Ранние сумерки стали душисты и теплы, и почти жарою дышало в полдень бледно-голубое фаянсовое небо.
Место лесосеки определил Конон. Он же велел валить сперва старые, полузасохлые дерева и лишь потом переходить к спелым.
— Лучше бы по снегу, — ворчал он, по-лошадиному ступая вывороченными ступнями средь стволов, уложенных вдоль светлеющей просеки и кажущихся на земле еще огромней, чем когда они стояли. — И нижние суки обрубать — не то подрост не сохранится, подавим все. Эк, сколь подросту исказили, ленчуги безмыслые…
Два присевших на корточки мужика, звеня и жужжа отточенной до белого блеска пилой, подрезали дерево; третий рубил с противоположной стороны, сочно и гулко всаживая топор в смолистую мякоть.
Левушке нравилось в нужный момент подскакивать и что есть силы толкать комель, с замиранием сердца ощущая, как чутко, нервно натягивается в ожиданьи последнего удара исполинское тело… И вот падал этот роковой удар — и дерево вздрагивало, слегка кренилось, отстраняясь от настойчивых Левушкиных ладоней, — и медленно, как бы надеясь еще выстоять, подавалось книзу. Раздавался длинный певучий стон, сменяющийся резким хрястом; ель кренилась все быстрее, растерянно хватаясь ищущими лапами за соседние, предательски отступающие кроны, все ниже кланяясь своим губителям, — и наконец рушилась с долгим содроганьем у ног отпрыгивающего рубщика. Нравилось ему и ошкурять ствол; мужики научили ловко поддевать кору лезвием топора — толстая, плотная кожа спелого дерева лопалась под острым железом и ползла упругими ремнями, с влажным пыхтеньем отделяясь от заболони.
— Попробуйте, барчук, лизните: солодкая, — сказал рубщик, щедро скаля редкие сахарные зубы.
Он лизнул лоснистую, словно припотевшую заболонь — она и впрямь оказалась сладкою, сочной. Оголенный ствол, покрытый ссадинами и рубцами, светлел на синеватой траве живою желтизной, а немного подсохнув, становился похож на кость какого-то колоссального животного. И Левушка проникался внезапной шалостью к повершенному великану…
Отдохнув на липком, прикрытом папоротниками пеньке, он побрел дальше, к Сумери. Нетерпеливый, перебойчатый стук топоров, ноющее пенье пил, шорох и грохот рушимых дерев стояли окрест. Взгляд, привыкший к черно-зеленой сутеми непроходимого леса, то и дело проваливался в пустые просветы, оставленные упавшими деревьями. Он вспомнил свой сон: отец медленно падает, распахивая ищущее объятье; вспомнил режущий свет, полоснувший по глазам, — и, охваченный внезапной тревогой, побежал туда, где раздавался звонкий, возбужденный голос Николеньки.
Отец шел навстречу, хмуро глядя вниз, на облиплые смолой ботфорты. Заслышав шаги, он поднял бледное озабоченное лицо. Усмехнувшись, положил на темя сына руку:
— Жалко?
— Жалко, — признался Левушка, сбивая прутяным хлыстом яркие сережки бересклета.
— Не печалься. Этот лес был чересчур мрачен. Весною насадим новый. Обещаю тебе.
Из-под рогож, золотисто блистающих на солнце, высовывались пушистые, как кошачьи хвосты, саженцы сосны. Их лапы отливали шелковой голубоватостью, и уморительно тонки были шелушащиеся стволики цвета веснушек. С другой телеги уже сгружали мешки, пупырчатые от набитых в них желудей.