Он пел недурно, даже с чувством. Но светлые, выпуклые глаза рассеянно блуждали где-то под сводами и, казалось, вспоминали что-то непристойное. Мечтательные губы имели выраженье нежное и мужественное, вольный покатый лоб, отблескивающий желтоватым пламенем свечей, изобличал душу упорную и возвышенную. Клингер невольно залюбовался юношей; давние впечатления бледными бликами расколебали отвердевшую память… Ему вдруг помнилось, что юнец похож на молодого Гёте — похож не столь чертами лица, сколько гармонической ладностью всего облика, какою-то уверенною светоносностью.
…Конечно, можно было бы на свой риск строго наказать неразоблаченного мятежника, за которым, как это удалось установить, водилось уже немало грешков. Но карать за пустяки не хотелось — Клингер был выше пустяков, — а возмутительный проступок с полунощным освещением запертой церкви доказан все-таки не был.
Он прознал, что воспитанник третьего отделения Евгений Баратынский замечен в сочинении виршей. Самолюбие Лафатерова ученика отчасти удовлетворилось этим открытием. Клингеру представилась тетрадка с зеленой обложкой и голубоватыми страницами, испещренная стихами в туманно-вольнолюбивом духе, старательно срифмованными, но с многочисленными нарушениями цезуры и метра.
Увлекшись игрою воображенья, он попытался даже набросать нечто в предполагаемом стиле этого осанистого молокоcoca — с тем, чтобы когда-нибудь сличить подлинные его писания со своей априорной поделкой. Но стихи уже скверно давались ему; генерал брезгливо порвал черновик.
При вести о преступном событии, главная роль в котором принадлежала Евгению Баратынскому, и о существовании секретного общества, руководителем коего также оказался поименованный кадет, им овладели гнев и страх: что будет, ежели прознает Аракчеев или государь? К этим чувствам, однако ж, вскоре присоединилась затмившая их тайная радость. То была радость важная, похожая отчасти на удовлетворенье, которым некогда венчались творческие прозрения молодого Клингера. Предчувствие стареющего провидца сбывалось блистательно.
Генерал-лейтенант русской службы вновь придвинул кресло к письменному столу и, оперев подбородок на твердый золоченый воротник, продолжал сочинение всеподданнейшего рапорта:
"…послал гофмейстера на придворный прачешный двор к кастелянше Фрейганг, у которой, по порученности от матери, находился, по случаю масленицы, паж Креницын, у коего по известной по корпусу между ними связи, предполагали найти и упомянутых пажей, Ханыкова и Баратынского, как действительно и оказалось".
Он отпил зельтерской, возбужденно побарабанил указательным перстом по столу и вновь принялся за работу, с усильем переводя на русский язык немецкие фразы, изящно слагающиеся в его голове:
"Пажи сии, по приводе их в корпус, посажены будучи под арест в две особые комнаты, признались, что взяли упомянутые деньги и шкатулку, которую изломав, оставили себе только золотую оправу".
Он отвалился на жесткую спинку прямого кресла и проворчал благодушно:
— Barbarische Land. Barbarische Sprache [50]
Девки бойко сновали по коридору с тазами теплой воды. Камердинер Прохор хрипло командовал в зале, которые рамы распечатывать и выставлять.
Зяблик за окном раскатисто трелил, примостясь на старой елке. Маменька остановилась, полюбовалась красноватой, решительно выпяченной грудкой певуна и пошла с нянькой Перфильевной на деревню — врачевать хворых баб.
Он привстал на кровати — непреодолимо потянуло броситься вослед.
Голова закружилась: два месяца горячки обессилили его.
Он поборол прилив слабости и вытащил из-под матраса тетрадку.
"Случай — ничто для сердца равнодушного и невнимательного" — так Вы однажды сказали, дражайшая маменька. Но несчастное происшествие, потрясшее весь состав моей души, навечно запечатлелось в моем сердце. Вы одна способны понять это".
Он отбросил карандаш и прошептал с отвращением:
— Боже, как я пуст! Как омерзительно пуст! — Взял со столика зеркальце, забытое матерью. Настороженно глянули запавшие, обведенные коричневыми кругами глаза. Но губы были румяны и упруги, как у здорового.
— Какое порочное лицо, — прошептал он с мстительным удовлетвореньем. — Какое бесстыдно лживое…
Он в изнеможенье упал, на подушки. И снова с упорным сладострастьем растравляя в себе чувство ужаса и стыда, погрузился в размышления о темном своем прошлом, о пустоте своего грядущего. Он находил в этом самоистязании странную отраду, успокоенье даже.
"Я страдаю, страдаю. И поделом! Поделом вору мука! О, жестокий рок — казни, казни меня! Пусть душа моя погаснет от горя и общего презрения, пусть я исчахну, умру, оплакиваемый доброй маменькой, братьями, невинною крошкой Софи… Как знать? — может быть, и кузина прольет слезу при известии о кончине моей… Нет: все изменяет на этой изменчивой земле! Приклонский — боже мой, Приклонский!"
Дни, проведенные в ожидании высочайшей воли, были самыми ужасными в его жизни.