— Да нет же — разве ты не видишь? Лучи страшно укоротились! Парки подстригают их. Злые парки, сокращающие нашу жизнь.
— Полно тебе: твоя жизнь лишь в начале. Перед тобою открывается поприще свободной деятельности.
— Только не утешай меня попусту, милый. Какая свобода? Какая деятельность? Это невозможно для меня…
— Что ты говоришь, безумец? — сердито возразил Николя. — Ты, живущий в век конституционных упований, ты, современник великого движения народов к свободе, ты, вольный сделать нынче любой выбор!
Евгений насмешливо осклабился:
— Ты декламируешь, как Васенька Каратыгин или как твой тезка Коншин. — Он снисходительно усмехнулся. — Ты дитя. Ты доброе дитя… Ну — не обижайся, не хмурься, чистая душа! Будет нам здориться. — Он шагнул к отступившему Николя. — Прости мне мой холод, мой яд.
— Ты черемухи нанюхался, — строго молвил Путята. — Аромат, как и красота, может быть ядовит.
— Да, милый, да. — Баратынский медленно и словно недоверчиво покачал головой. — Пять лет, пять лучших моих лет отдано северу. Было от чего закоченеть сердцу.
— Что ж, ты волен нынче выбирать меж Петербургом и Финляндией, — ревниво заметил Путята.
— Выбор-то и страшит меня. Судьба вплотную приблизилась. — Он задумчиво улыбнулся. — У тебя лесные глаза, Николя. Финляндские. Смотри: встретимся на Руси — чтоб такие же остались!
Он бережно обнял друга.
…"Аромат, как красота, может быть ядовит…" Прав Николя, ах как прав! Это ведь о ней, о нашей Альсине гельсингфорской. Слава богу, хоть он исцелился — и, кажется, с моей помощью… Но голова, голова! Нет, невыносимо".
Он соскочил с кровати, распахнул окошко и выкинул охапки разомлевшей черемухи.
"А меня исцелит Петербург… Но она несчастна, она обречена! Боже мой — благоуханная роза, сломленная судьбой; храм, где поселилась смерть! Вокруг цветущие мирты, вверху небо сияет, но гробница — все гробница. Такова она… Но такова и жизнь моя… О, в Петербург, в Петербург!"
Он перевернулся на грудь и, глухо замычав, укусил подушку.
От Выборга он ехал в ямском дилижансе — "нележанце", как именовали его — совсем уже по-русски! — здешние станционные смотрители и ямщики.
Приближался Петербург, и все беднее и безуханней становились гроздья черемухи, вяло доцветающей на лесистых обочинах. В Мустамяках он купил у насурмленной торговки целый куль обсахаренных баранок и с машинальной жадностью грыз их до самой столицы.
Часть вторая
Петербурге было, по-летнему пыльно и душно.
Белесая эта духота казалась особенно неприятной оттого, что солнца почти не виделось в светлом небе и беззвучно лежала в каменном русле серая Нева. Его болезненно поразил и Невский, малолюдный и облысевший. Исчез высокий зеленый бульвар — лишь один ряд липок линялой лентой пятился в поскучневшую перспективу.
Первый литератор, встреченный им на Невском, был Булгарин. Раскинув короткие руки, Фаддей Венедиктович ухватисто обнял его и потащил в портерную, оказавшуюся совсем под боком.
Утвердив на липкой клеенке локти, Фаддей долго повествовал о кознях врагов и вероломстве друзей. Доверчиво и горько сетовал он на Ореста Сомова, недавнего своего сотрудника по "Пчеле", переметнувшегося в Дельвиговы "Северные цветы".
— Я — вы же знаете! — благоговею пред бароном, но каков Сомыч! Обиделся, видите ли: дескать, помыкаю, как дворовым, — Булгарин изумленно распялил красные глянцевитые веки. — Но ведь лайдак! Лайдак и прошлец безмундирный! Нигде николи не служил, голь перекатная! И за что Антон Антоныч его привечает — убей господи, не уразумею!
— Но ведь он, как говорил мне Дельвиг, весьма порядочно служит литературе, — возразил Баратынский, брезгливо отодвигая липкую бокастую бутылку из-под портера. — А честность ичистота в нашем деле — достоинство редкое, n'est-ce pas? [100]
— О да! — воскликнул Булгарин и пробарабанил толстыми пальцами по столу.
— А что барон?
— О, барон преуспевает! Издал первый нумер "Северных цветов" — с дивными, Ю propos, вашими стихами! — расхолодился с Бестужевым и Рылеевым…
— Отчего же?
— Успех "Цветочков" совершенно затмил бедную "Звездочку", — с игривой ужимкой ответил Фаддей Венедиктович.
— А вы сами где печатать предпочитаете? У Дельвига или у Рылеева?
Булгарин простодушно улыбнулся:
— Ласковое телятко двух маток сосет.
— Да, наверное… Барон, кажется, нынче в Царском?
Фаддей Венедиктович словно век дожидался этого вопроса. Приятно розовея и посмеиваясь, он поведал, что Дельвиг с недавних пор несказанно переменился, как бы даже сошел с некой умственной точки: никого не узнает, да и его узнать трудно — такой стал элегант и торопыга, такой скоролетный enjambeur! [101]
Нынче видят его на Невском, а завтра он уже в Павловске, а заутра снова в Петербурге, в опере, куда раньше и дороги не знал. Сказывают — влюбился по уши и сбирается жениться. Все забросил — и друзей своих (Булгарин горестно вздохнул), и журналистику…