Он резко встал и медленно приблизился к Баратынскому.
— Не считаете ли вы меня трусом? О, молчите, молчите… Подо мной на Бородине три лошади были убиты. В самое пекло рвался — ни черта не страшился. А нынче — боюсь. Робею! — Он отвернулся сердито. — Ужасней всего казнь постепенная! Ложишься — и ждешь: вот колокольчик задолдонит, и хамская рожа квартального в дверь просунется — без стука, без предупрежденья…
Он молча прошагал из угла в угол, вяло шаркая туфлями по ковру. Рассмеялся скрипуче.
— Признаюсь вам в позоре своем: я даже с Пушкиным переписку прервал. Боюсь гадких досмотров. Боюсь и за себя, и за Александра.
Он устало зевнул.
— А вам все-таки советую: подумайте хорошенько. Оставлять службу теперь — чистое безумье. — Князь осудительно покачал головой. — Вы и так на замечанье, мне Давыдов сказывал. Обождите годик, ну, полгодика. — Вяземский резко провел в воздухе пальцем, словно отвергая что-то. — Не теперь.
— Нет, милый князь. Как раз теперь-то я и решил окончательно.
"…Что ты хочешь сделать с твоей головушкой? Зачем подал в отставку? Зачем замыслил утонуть в московской грязи? Тебе ли быть дрянью? На то ли я свел тебя к Музам, чтоб ты променял их на беззубую хрычовку Москву? И какой ты можешь быть утешитель матери, когда каждое мгновение, проведенное тобой в Москве, должно широко и тяжело падать на твою фигуру? Вырвись поскорее из этого вертепа! Тебя зовут Слава, я и в том числе моя Сонинька…"
Дельвиг причитал. Дельвиг пророчил. Дельвиг грозил гибелью нравственной и — между строк — лукаво хвастал своим счастьем.
Он улыбнулся и отодвинул письмо. Поздно, Дельвиг. Письмо твое опоздало, а ты ошибся, подслепый пророк.
…Неделю тому Свербеев затащил его на бал в нарядный двухэтажный дом на Страстной. Всю дорогу в карете, и даже входя уже в белокаменные сени с классическими колоннами и подымаясь по широкой мраморной лестнице, Дмитрий сосредоточенно бубнил, словно оспаривая кого-то или оправдываясь:
— Лучше уметь находить в прошлом, нежели изобретать вновь и резать по живому. А наши озорники — что толку в их проказе? Что касается до меня, то я принадлежу прошлому, уважающему всякую власть.
— Однако ж ты, — возразил Евгений, выговаривая это случайное "ты" с каким-то неприятным ощущением во рту — словно рыбья кость под языком застряла, — ты, однако ж, утверждал…
Но говорливый приятель вдруг смолк и дернул за рукав.
За столиком, расположенным против дверей гостиной, восседала меж двух дам рослая старуха с прямой, как доска, спиной, напудренная, в высоком уборе с перьями и брильянтовой фероньерой на лбу, обрамленном фальшивыми локонами. Она пальцем поманила Свербеева; тот приблизился, плотно прижав левую руку к кармашку панталон, а правой начиная нерешительно-искательное движенье.
— Ты что ж, это, голубчик, — сурово попросила старуха, — иль Катерина Яковлевна за тобой уж и не смотрит?
— Я… Простите, я к обеду опоздал… вот, друг мой, — залепетал Дмитрий.
— Да нет же, — раздраженно перебила старуха. — Ты на себя глянь, каков ты? Портки-то на тебе какие, — она грозно возвысила голос, раздосадованная непонятливостью молодого франта.
Худая компаньонка хихикнула.
— В Петербурге, дражайшая Марья Ивановна, давно уж носят белые панталоны, — скромно защитился Дмитрий.
Хозяйка насупила косматые брови.
— Мне, батюшка, дела нету до тамошних порядков. Слава богу, в мой дом покамест никто не являлся в подштанниках. Ступай-ка домой и переоденься.
Свербеев презрительно хмыкнул, задорно взбил съехавшие с переносья очки, но покорно обратился вспять.
Евгений, вспыхнув от злобы на себя, решительно двинулся за приятелем, но при выходе на лестницу носом к носу столкнулся с Вяземским и его веселой княгиней.
— Куда же вы? — только и расслышал он; его подхватили под локти и, с чрезвычайной ловкостью управляя его телом, внезапно размякшим и обессилевшим, повлекли в центр залы, мимо помоста, на котором потные вертлявые скрипачи исступленно полосовали смычками визжащие струны и угрюмо надувшиеся, багрово-сизые валторнисты, запуская руки в жерла страдальчески извивающихся инструментов, вытаскивали из них мглистые, могильно грустные звуки, в то время как литаврщик, толстый рыжий детина, блаженно моргая светлыми и длинными, как у лошади, ресницами, сотрясал воздух ликующим звоном и гулом.
Он давно не бывал на балах; в ушах загремело; в глазах заколыхались взвиваемые сквозняком штофные занавесы, замелькали огромные пестро-светлые лепестки уборов, подхватываемые то плавной, то порывистой метелью; ноздри забило душным запахом духов, увлажнившейся пудры, тонкого свечного чада… У него закружилась голова, сердце стеснилось испугом и усталостью. Средь этого чуждого, враждебного даже хаоса возникло красное, как бы обожженное банным паром лицо Дениса Давыдова, приветливо закачался его хриплый хохоточек; остаревший гусар мигнул разбойницки, облапил хваткой пятерней Евгеньеву талию и потащил к неподвижному седому генералу. Вяземский, поспешающий рядом, возглашал с насмешливой торжественностью: