— Наконец-то я представлю вас соседу моему, Льву Николаевичу Энгельгардту, генерал-майору и человеку отличному во многих отношениях.
И крупная девушка в строгом платье из белого крепа уже улыбалась встречь ему открыто и пристально, словно давно высматривала его в этой несносной толчее.
Лев Николаевич, солидно покачивая длинное и плотное тулово на коротковатых ногах, рассказывал, что знавал Богдана Андреича — они, кажется, даже дальние родичи, как и все дворяне Смоленской губернии, ибо все смоленцы, тяготея по прежней памяти к Польше, брачились лишь со своими, не желая родниться с москалями.
…Они пошли танцевать. В легком пожатьи ее руки была теплая властность, дружественная откровенность. Взгляд глубоких, как у сестренки Софи, глаз светился внимательным умом.
Зверски-добродушная физиономия Давыдова просунулась в щелку меж кружащимися парами и подмигнула подстерегающе… И юная, победоносная легкость гельсингфорских вечеров воскресла в его теле, ставшем вдруг послушным и уверенным. Держа большую нежную руку девушки в своей, беспечно отдаваясь плавному захвату вальса, он разговорился с неожиданной свободностью.
Настасья Львовна слушала серьезно, лишь изредка задавая вопрос, всегда занятный и всегда впопад.
С особым интересом внимала она рассказам о Финляндии и о Дельвиге… Войдя в азарт радостного узнаванья, он повел речь о последних балладах Нодье и о "Nouvelles MИditations" [116]
Ламартина. Настасья Львовна подняла меланхолические глаза и молвила с виноватой улыбкой:— Да, прелесть как умно и изящно. Но — каюсь — по мне, один стих Василия Андреича "Мой друг, хранитель, ангел мой" стоит всей французской поэзии.
Он едва на ногах устоял от благодарного умиленья.
Настенька и музыку любила, и тоже рассуждала о ней независимо и забавно. Ее сердили модные авторитеты и громкие знаменитости; она утверждала с наивной серьезностью:
— Ваш Моцарт, разумеется, велик и славен, но, не будь бедного Перголези, никогда б ему не сочинить "Реквиема".
И, заботливо хмурясь, наигрывала из Перголезиевой "Stabaf Mater" [117]
, и тихонько напевала знаменитую Моцартову "Лакримозу"… Он слушал напряженно, но судить о сходстве мелодий не мог, поглощенный ростом музыки своей, тайной и сладостной…С особой охотою Настенька пела из его любимой "Сандрильоны" — и это, как и стих Жуковского, было несомненным знаком вещего предопределения.
Голос у нее был мягкий, странно нежный при ее крепком сложеньи, и даже когда она просто говорила, в его звуках слышались отголоски затаенного пения.
Энгельгардты жили в Чернышевском переулке, почти напротив Вяземских.
Переулок, мускулисто выгнувшись, убегал от шумной Тверской и ровным покатом спускался к покойной Никитской.
Особняк был одноэтажный, но размашистый, с двумя просторными пристроями. Высоту его искусно увеличивали широкий фриз и фигурный фронтон с развернутым картушем. Удлиненные окна придавали фасаду вид нахмуренной сосредоточенности, но антаблементы с голыми лепными мальчиками, катящими полные цветами тачки, заключали в себе сдержанную улыбку.
Дом отстранялся от переулка, выставив заслоном двор с раскидистыми тополями и глохнущими сиренями. Фонтан у левого крыльца изображал задумчивую девочку, из пальчика которой в теплое время года била вода. Чертами лица и несколько угловатым поставом юная наяда напоминала Настеньку — так пожелала ее покойная маменька.
Двор обтекал крылья особняка двумя закругленными проулками и переходил в небольшой, со вкусом разделанный сад, состоящий из молодых лип, великолепных акаций и жасминовых зарослей. Здесь, на затененной скамейке, часами недвижно сидел поврежденный брат Настеньки Пьер. При появленьи незнакомого лица он торопливо подымался и уходил, сутулясь и озираясь. Евгений видел Пьера лишь мельком: его поразил упорный взгляд матово-темных глаз и неестественно алый, припухлый рот юноши, открытый судорожно, словно Пьер задыхался. Раннею весной, перед их помолвкой, больного свезли в доллгауз, памятный Евгению по прошлогодним поездкам к маменькиному целителю. Настенька, плача, рассказывала, что мера эта вызвана печальной необходимостью и строжайшим предписаньем самого Саблера [118]
, что братцу из года в год становится все хуже, но Евгения долго не покидало чувство какой-то своей вины перед кротким безумцем.Поместительный дом угрюмо опустел. Лев Николаич, мыкая свое горе, пропадал на медвежьей травле за Рогожской заставой или надолго уезжал с младшей дочерью Сонечкой в подмосковную, оставляя старшую за хозяйку.
Переулок сухо благоухал отцветающей сиренью. Лиловый сор длинными ковровыми дорожками лежал вдоль оград, и кусты, обращенные наружу, густо пудрила серая пыль. Но в саду Энгельгардтов, в тени заросшего лопухами каретника, сизым облаком стояла купина матерой синели. Дверь сарая была отворена, и в теплом коричневом сумраке мерцал летучий силуэт фаэтона. И Евгений, осторожно держа в ладонях руку невесты, рассказывал доверчиво и подробно, как когда-то маменьке, сны и события своей жизни.