А выйдя замуж за теплого добряка — вновь потянулась стеклянными пальчиками к жару, к свету слепящему. Но опытный ловелас Вульф сам оказался холоден. И тогда явился юный гость — Серж, брат, разрушитель братства.
Таков он, роман Дельвига. Смерть повершила замысел.
Настенька вошла, села на канапку. Странно, с какой-то неясной просьбой посмотрела… Милая, милая! Сколько теплой прелести в высоких, мягко округленных скулках, в заботливых, широко рассаженных глазах и пушистых, пахнущих сеном локонах — во всем ее некрасивом и прекрасном облике!
— Не смотри на меня, пожалуйста, — тихо попросила она. — Ты же знаешь, у меня глаза на болоте. Третий день плачу и плачу… Что же дальше в повести бедного барона?
— Не помню, радость моя. Решительно не помню.
Небо, предчувствуя весну, разнежелно золотилось на западе. Новые Триумфальные ворота блистали четырьмя Славами, летящими над недостроенными арками. Чугунные аллегории, маслянисто озлащенные закатом, и фигуры славянских воинов напомнили Петербург. И сжалось сердце: холоден и пуст Петербург без Дельвига…
Лакей, торчащий у яркого подъезда, ловко подскочил, с лихим треском откинул ступеньку кареты. От лакея разило редькой: холера была еще близка.
У занавешенного гардиной окна стоял Пушкин с опущенным чубуком, длинным, как шпага. Проворно обернулся на шум шагов; обнял, расцеловал в губы. Он был изжелта-бледен, но зубы сверкнули крутым блеском.
— Я смотрел, как ты высаживался. Строен! Восхитительно строен! Тебя и годы не гнут…
Презрительно сощуренным взглядом смерил пустую залу и потребовал у важного, как генерал, трактирщика самый тихий кабинет.
Лебезливый лакей с накладкой из крашеных волос провел в угольную комнату с низким потолком и двумя приземистыми столами. Пушкин вновь прищурился; болезненно передернул плечами:
— Усыпальница. Гробница фараонова… А, черт ей щур!
Явились чопорный, колко настороженный Вяземский и покачивающийся, как на палубе, Языков.
Пушкин устало вытянул ноги в нечистых, со сбитыми каблуками сапогах.
— Ваше сиятельство, — вкрадчиво обратился к нему лакей, — прикажете цыганам взойти? Танюша здесь. — Он хихикнул. — Так и взвилася, как прознала о приезде вашем.
— Танюша, — повторил Пушкин и улыбнулся блуждающе. — Нет, любезный.
— Тризна, — сказал Языков и горячо дохнул вином.
— Да, — задумчиво кивнул Пушкин. — В наши ряды постреливать стали.
Молча выпили водки. Не дожидаясь лакея, Языков стал разливать сам и смахнул бокал на пол.
— Вот каковы гуляки нынешние, — заметил Вяземский серьезно. — Уронить уронил, а разбить уже не смог.
Языков сбычился, выставив плотный упрямый лоб.
— Вниманье, господа, — угрюмо пророкотал он. — Барон Дельвиг опочил. Но мы — мы все должны уве-ко-ве-чить! Все. В особенности ты, Баратынский. Ты один знал барона как след. Д-до потрохов чувствовал. — Он мрачно ухмыльнулся. — Вспомни все. И все опиши. И на-печатай. Ибо Пушкину недосуг, а князю не поводится. Уж я чую.
— Однако, наш Николай Михалыч в задоре, — насмешливо обронил Вяземский.
Языков сердито надул рыхлые сизоватые щеки.
— Да, я не-при-стоен, разумеется. Но — прошу прощенья. Нынче, с горя о бароне, с утра ерофу хлобыщу. — Он встряхнул редкими кудрями. — Ах, друга мои! Сколь дивен был наш Дельвиг! Он по Шеллингову завету жил. "Ис-кус-ство есть о-сво-бо-жденье!" А нее, что кроме, — жур-нализм, по-литика — для бездарностей!
Пушкин, покойно скрестив, руки, грустно улыбался. Желтые огоньки внесенных свеч набегали ему на глаза и никли, смиряемые темной глубиной его взгляда.
Князь слушал и наблюдал, с какой-то напряженной небрежностью развалясь на стуле, словно позируя художнику. Белоснежное жабо топорщилось, как распушенный петуший хвост, сигара дымилась в брезгливо откинутой руке.
Языков уставился на сигару, забыто истлевающую в пальцах князя. Пошевелил толстыми губами и вдруг сказал:
— А ведь страшно, Петр Андреич!
— Разумеется, что страшно, — подтвердил Вяземский. — Летом холера бедокурила; нынче госпитальная лихорадка. — Он отвернулся и зевнул внятно.
— Холера, лихорадка — все еррунда. Я бы согласился сдохнуть от любой холеры — плевать! — Языков сердито стукнул кулаком по колену. — Все лучше, чем в постели гнусную старость ждать. На дуэли уже не убьют: обдряб, обабился… Душно! — Он оттянул мизинцем нижнюю губу и шлепнул ею, — Живу, как лягушка. Воздухом, заключенным в моей внутренности.
— Повторяешься, брат Языков, — тихо заметил Баратынский.
— Нет уж, — продолжал упрямо Языков. — Лучше от холеры, чем от скуки холерной!
— Славно, — молвил Пушкин. Глаза его сверкнули ясным голубым огнем. — Славно. Но нельзя существовать лишь своей внутренностью. И дрябнуть не след.
Он встал, обвел быстрым тычущим взглядом застольников, словно считая их. Сказал:
— Осиротела наша артель. Дельвиг отбыл к теням — вокруг него собиралась наша бедная кучка.
— Ве-ечная память, — негромко возгласил Языков.
Пушкин резко дернул концы черного шейного платка.