Утром следующего дня, как раз в то время, когда Голубович отправился на пробежку, оставив Хелен лежать с выставленной на – чуть мы не написали «всеобщее обозрение» – с выставленной прямо под две камеры наблюдения замечательной своею попою – кстати мы тут вам доложим, дорогие мои, что про одну камеру Голубович знал, а про другую не знал, зато про другую камеру знал Овсянников и один из голубовичевских охранников, да-с, так, значит, как раз в то время, когда Голубович в своем олимпийском костюме бежал по дорожкам бывшей усадьбы князей Кушаковых-Телепневских, когда ранняя пташка Овсянников уже возвращался на «шестерке» в Управление – а любимая поговорка полковника была «поздняя птичка глаза продирает, а ранняя птичка носок прочищает», возвращался, отправив Иванову-Петрову в гостиницу будить господ Маккорнейлов, по долгу основной службы обеспечивать всю их компанию качественным продовольствием, любимыми своими пирожками и вообще всем необходимым и, сами понимаете, никак в течение дня от них не отставать, – утром следующего дня Валентин Борисов проснулся от смутно ощущаемого непривычного неудобства в штанах.
Валентин прокашлялся в простыню – крови сегодня в его мокроте оказалось больше, чем вчера, но он этого не увидел, потому что глаза опять не открывались, да Борисов и не пробовал их открыть, понимал – пустое занятие. Опустив руку в низ живота, Валентин на ощупь определил, что, во-первых, лежит он в штанах, и осознание возможности с утреца определить, в штанах он обретается или же без штанов, как бы вчуже удивило его, покольку далеко не всегда по утрам удавалось достигать столь высокой степени самопознания, а во-вторых, так же на ощупь Валентин определил, что елда у него стоит, как железный печной шкворень, и от этого ей, елде, тесно в штанах, а самому ему, Валентину Борисову, неудобно лежать ничком. Он перевернулся навзничь, несколько рассупонился и выставил свой детородный орган на сквознячок. Будучи довольно-таки приличного размера, сей Bалентинов орган несколько минут вертикально торчал над его распластанным телом, как Эйфелева башня над Парижем. Валентин все не открывал глаз. Возможно, именно поэтому про Париж он совершенно не подумал, но, естественно, вспомнил про Машку.
С матом, стонами и неясным бормотанием несчастный парень поднялся с пенисом наголо, вновь ощупью, привычно шаря перед собой руками, выбрался на крыльцо и, как всегда он делал, встречая новый Божий день, со звоном пустил на землю мощную, как из пожарного гидранта, грязно-желтую струю. Елда все не опускалась. Машка молчала. Валентин разлепил глаза, подошел к сараю, отодвинул щеколду и распахнул дверь.
Машка неподвижно лежала на боку, упершись рогами в земляной пол. Возле рогов на полу остались глубокие взрезанные полосы, словно бы коза, прежде, чем окончательно перестать шевелиться, билась рогами об пол. Так, можем мы вам сказать, дорогие мои, так и произошло на самом деле – животное умирало в муках. Старая была коза.
– Маха! Ххх… арэ, бл… блин, трен… деть, – еще не осознав случившегося, произнес Борисов. – Быссс… тро, пад… ла… вста… ла! Ну! Вста-ла, блин!
Коза не отвечала и не двигалась. И тут Валентин все понял. Дикий не то волчий, не то собачий вой раздался из сарая. Все собаки в деревне, все, как одна, тут же залились тоже. Вой в сарае вдруг оборвался, а собаки еще долго продолжали подвывать и тявкать, и отдаленные тут и там раздались человеческие голоса, прикрикивающие на собак; наконец, все стихло. Ну-с, что там в сарае происходило, мы, к сожалению, не знаем. Через некоторое время Борисов относительно твердой походкой вышел наружу, залез в трактор и так же, как и вчера – прямо по трещащим доскам поваленного забора – выехал со своим прицепом говна на дорогу, дал по газам и ходко двинулся в сторону шоссе. Хотите верьте, хотите – нет, дорогие мои, но это случилось почти в ту же минуту, когда Голубович выехал со своей охраной на стрелку на «пупке».