Богдан Андреевич осмотрел совершенно здорового князя, выпил отличной наливки, а потом и отобедал у него, и счёл за лучшее объявить, что у Василия Степановича началась нервная горячка от чтения столичных газет, действительно доставлявшихся отцу моему, но с большим опозданием, и определил князю впредь, до особого его, доктора Граббе, решения, строгий врачебный присмотр, после чего стал являться еженедельно, обедать, вести разговоры, пить наливку, а мужикам было велено тихо обо всём позабыть. Мужики, не имевшие от причуды Василия Степановича никакой выгоды, быстро о ней позабыли.
Когда накануне сдачи Москвы Саша, уходивший из города вместе с армией Кутузова, отправил мать твою с обозом скарба в Навьино и мы с ним виделись в последний раз (я как раз поступил добровольцем в ополченье 1-го округа), то ни он, ни я не знали, что творится в Лысогорье. Отец наш встретил невестку насторожённо, но, когда зимой, уже после изгнания Наполеона, ты появился на свет, сердце его смягчилось, и всё, что происходило в Навьине предшествующим летом, представлялось уже странным сном, словно ничего того и не было. Доктор Граббе принимал твои роды и вскоре заключил, что Василий Лысогорский более не нуждается в присмотре. Но это только половина истории, дорогой племянник. Будь терпелив и дослушай её до конца.
Множество воспоминаний ожило в душе Эспера. Допожарная Москва, которую он знал лишь по рассказам, но представлял себе ярко, Москва послепожарная, первые годы в Навьине, смутный образ отца, которого он почти не знал, и живой и ясный — деда…
— Когда сгорела Москва и нам пришлось строиться заново, происходило это без прямого моего и Сашиного присмотра — отец твой ушёл с армией в Европу и воевал в Германии, в Голландии и во Франции. Поначалу был в Европе и я — под Данцигом и Дрезденом, и в конце концов перешёл в регулярные войска прапорщиком-артиллеристом. Нам с Сашей пересечься больше и не довелось, но уже в 1814-м я был отправлен в южные губернии, в опасение возможных враждебных действий со стороны Турции, и оставлен в Полтаве. В 1817-м я получил письмо от Саши, что после окончательного поражения Наполеона и всех европейских перипетий он вышел в отставку, добрался до Москвы, осмотрел заново выстроенный и отделанный без нас, под присмотром валашской родни дом, остался им очень доволен, и едет забирать семью из Навьина. От деда я знал, что он и вправду к тебе прикипел душой, я сам от него это слышал вскоре после твоего рождения, когда перед зимними квартирами в Малороссии заехал в Навьино повидаться, да и в письмах он рассказывал о тебе с той нежностью, которой ни мне, ни Саше в детстве нашем не досталось; компания невестки ему, враз сильно постаревшему, была тоже очень радостна, может быть, даже слишком; чему удивляться — Сашу он встретил в Навьине враждебно. Ему казалось, что обрушился не только понятный миропорядок, но и уединённое, частное счастье у него отнимают самым незаслуженным образом. Видимо, отец высказал сыну неодобрение очень резко, как ему бывало свойственно, и бедный мой брат после всего им совершенного и виденного за несколько лет войны оказался не на шутку задет.
Мать твою вместе с тобой Саша отправил в Москву, а сам остался с отцом «для разговора», собираясь через день-другой последовать за ними. Но это и было ошибкой. Я даже могу легко представить, что отец говорил Саше. Что с изгнанием Наполеона Европа лишилась и твёрдой руки, и свободы и что такие, как его сын, это позорное дело и довели до конца, оставив победу за теми, кто её не заслуживал. Что в Европе воцарился раб без господина и хуже такой безвластной власти раба нет ничего, что Лысогорье наше это уже видело лет за сто до того. Но это всё ерунда, разумеется. Мы с твоим отцом защищали родную землю; у нас, как у пленного Костюшки, отвергшего дружбу императора Павла, выбора не было. И счастье, что мы превзошли Наполеона; чувствуя силу, мы теперь могли показать великодушие и благородство и показали их в турецкой кампании 1829-го года. А то, что раб оказался не готов ни к Наполеону, ни к русской победе, нашей вины тут нет.
Я могу представить и то, что ответил бедному отцу нашему Саша — чувствовали-то мы одинаково.