Никто не знал Рим так хорошо, как Гоголь. Не было итальянского историка или хроники, которую он не прочел. Все, что относится до исторического развития, искусства, даже современности итальянской, все было ему известно, как-то особенно обрисовался для него весь быт этой страны, которая тревожила и его молодое воображение. Он ее нежно любил. В ней его душе яснее виделась Россия, в которой описывал грустных героев 1-го тома, и отечество озарялось для него радужно и утешительно. Он сам мне говорил, что в Риме, в одном Риме он мог глядеть прямо в глаза всему грустному и безотрадному и не испытывать тоски и томления. Изредка тревожили его старые знакомые: нервы, но в мою бытность я постоянно видела его бодрым и оживленным. И точно, в Риме есть что-то примиряющее человека с человечеством. Слава языческого мира погребена там великолепно, на ее развалинах воздвигся Рим христианский, который сначала облекся в смирение в лице грустных и молчаливых отшельников катакомбов, но впоследствии веков заразился гордостию своих предков и начал спогребаться с Древним Римом. Развалина материальная, развалина духовная – вот что был Рим в 40-х годах, но над ним все то же голубое небо, то же яркое солнце, та же синяя ночь с миллионами звезд, тот же благорастворенный воздух, не тревожный, как в Неаполе, а, напротив, успокаивающий и убаюкивающий. Истинные красоты природы не примиряют ли нас с человечеством? Останемся благодарны Провидению, которое позволяет каждому принести плод во время свое, и, гуляя по развалинам, убеждаешься без скорби и горести, что народы, царства, как и всякая личность, преходящи. Рим всегда казался каким-то всемирным музеумом, в котором каждый камень гласит об историческом, назидательном событии, но уже не имеет никакого значения в настоящем, и вот почему в Риме не грустно, а отрадно. Николаю Васильевичу Рим, как художнику, говорил особенным языком. Это сильно чувствуется в его отрывке «Рим». St.-Beuve встретил его на пароходе, когда после смерти Иосифа Виельгорского они ехали в Марсель навстречу бедной матери. St.-Beuve говорил, что ни один путешественник не делал таких точных и вместе оригинальных наблюдений. Особенно поразили его знания Гоголя о трастевериянах и собрании нескольких песен, почти никому не известных (позже я узнала от Грегоровиуса, что есть античная напечатанная литература римлян). Едва ли сами жители города знают, что трастеверияне никогда не сливались с ними, что у них свой язык, или patois (просторечие [
Однажды, гуляя в Колизее, я ему сказала; «А как вы думаете, где сидел Нерон? Вы должны это знать. И как он сюда являлся: пеший, или в колеснице, или на носилках?» Гоголь рассердился и сказал: «Да вы зачем пристаете ко мне с этим подлецом? Вы, кажется, воображаете, что я жил в то время, воображаете, что я хорошо знаю историю, – совсем нет. Историю еще никто не писал так, чтобы живо обрисовался народ или личности. Вот один Муратори понял, как описать народ, у одного его слышится связь, весь быт народа и его связь с землею, на которой он живет». Потом он продолжал разговор об истории и советовал читать Cantu «Историю республики» и прибавил: «Histoire universelle» Боссюэта превосходна, но написана только с духовной стороны, в ней не видна свобода человека, которому Создатель предоставил действовать хорошо или дурно. Он был римский католик. Guizot хорошо написал «Histoire des révolutions», но то слишком феодально, а то с революционной точки зрения. Надобно бы найти середину и написать ярче, рельефнее. Я всегда думал написать географию. В этой предполагаемой географии можно было бы видеть, как писать историю. Но об этом после, друг мой, я заврался по привычке передавать вам все мои бредни. Между прочим, я скажу вам, что мерзавец Нерон являлся в Колизей в свою ложу в золотом венке, в красной хламиде и золоченых сандалиях. Он был высокого роста, очень красив и талантлив, пел и аккомпанировал себе на лире. Вы видели его статую в Ватикане, она изваяна с натуры. Но не часто и не долго он говорил. Обыкновенно шел один поодаль от нас, поднимал камушки, срывал травки или размахивал руками, попадал на кусты, на деревья, ложился навзничь и говорил: «Забудем все, посмотрите на это небо!» – и долго задумчиво, но как-то вяло глазел на этот голубой свод, безоблачный и ласкающий.