– И никаких дальше связей с родней… – произнес тихо он, погруженный в свои размышления. – Откажешься, останешься с ними – конец! Этот путь уж заказан. Похоронят в родимой деревне, как ты и завещал, а не в этой тяжелой московской земле, где семь кубометров по норме копал раньше за день… И каждый день – родня и родня. И всем ты обязан. А потом тебя просто – сожгут. И радостно сочтут твои все сбереженья.
Петр шел дальше теперь по мосткам из досок. Кругом была стройка. И грязь, и эта глина – все повторялось опять каждый день уж двадцать с лишним лет. Сейчас он в этом грунте не копался, но каждый день вспоминал все одно: тот котлован, свои семнадцать лет, лопата и норма в семь кубометров.
Петр от мысли той вздрагивал: семь кубометров в любую погоду. Вот каким для Москвы стал Саратовский газ. Как можно копать в сырой такой глине?
Опять он подумал об Анне. Жакет, юбка и туфли не с каблуком – особа она городская, может быть, коренная москвичка. Хотя… Петр точно знал, живет она в одном из больших бревенчатых профессорских домов в Тимирязевском парке на тихой улице. Дома эти были для профессуры, для той самой: для кого – Петровской, для кого – Тимирязевской сельскохозяйственной академии.
Лихоборы
Лихоборы. Они примыкали к товарной железной дороге, идущей кольцом вокруг Москвы. Недавно ходили по ней паровозы, на каждой станции тасовали составы по новой. Москва – узловой перевалочный пункт. Дым и пар паровозов: ты открываешь окно, и облако пара влетает к тебе в твою комнату. Принесло его ветром. Стоял поезд у семафора, а разрешения тронуться нет. Излишки пара пускаются в воздух. А сколько сажи летит из трубы от угля? Вот потому-то дорогу построили прямо за городом. Но город Москва ее перешел. Так, академия с полями, фермой и пасекой, Рыбный институт со своими прудами меж этих полей, Институт полиграфии с художественным факультетом стали теперь не окраиной.
Да, в Москве был Институт рыбной промышленности. Мореходка в Москве бы смотрелась логичнее. Фауну с флорой студенты того института учили по чучелкам или плакатам. Исключенье могли составлять караси, плотва или карпы. Их ловили студенты в прудах на полях академии и добавляли в свой рацион.
Виктор Савелич работал в Полиграфическом. Он любил его больше, чем Строгановку. Ему здесь дышалось свободней. По-другому и быть не могло, по крайней мере при нем, ведь художник-полиграфист работает с текстом, а иллюстрация к книге – тонкая вещь и должна подчиняться ее содержанию. Нельзя в перевод Бернарда Шоу или Дюма любым боком впихивать Маркса.
Страна читала много книг: тот же Дюма, Достоевский, Бальзак и Островский, Шишков и так далее. Они раскупались мгновенно, в библиотеках на книги шла запись на годы вперед. Без иллюстраций – считалась, что книга – не книга.
А с другой стороны, писались и книги, как бы сказать, по указанию партии. Роман на производственную тему нуждался в иллюстрациях. Когда содержание книжки «не очень», только рисунки, и только обложка могли сделать книгу хоть чуть продаваемой или «продажной» – на сленге ее оформителей.
Такие художники были в цене.
Знакомству Петра и Савелича было три года. Савелич являлся к своим лекциям или занятиям точно по времени – за пять минут до начала. И выходил он из института с одной только целью – добраться скорее домой на трамвае, и хорошо бы трамвай был пустой, чтобы сесть. Простоять на ногах шесть часов, проходить меж станков и мольбертов, останавливаясь, подправляя кого-то, советуя, споря и наставляя – утомляет к концу второй пары. Возможно, токарю в каком-нибудь цеху какого-то завода и не легче, но Савеличу было под семьдесят. Место в трамвае ему молодежь уступала, но сколько в трамвае том ехало бабок с авоськами с рынков и магазинов?!
А тут на большой перемене в субботу Савельичу есть не хотелось. Наверно, менялась погода. Запив таблетку пирамидона, профессор вышел на улицу. Времени было в достатке, и на двадцать минут можно было пойти погулять и пройти хоть один километр. Виктор Савелич пошел возле пруда.
Уж осень скинула листву, все посерело вокруг. И с серостью спорили лишь только старые зданья: – одно – академии, одно – института, и за деревьями так же серел музей почвоведенья имени Вильямса. В парке сейчас никто не гулял и не мешал созерцать сей печальный осенний мотив. Если этот мотив рисовать – то акварелью. Карандаша достаточно, но грубо. Хотя серый цвет. Даже небо. «А не было когда карандашей, так рисовал ведь углем, – вспоминал Виктор молодость. – А на курсы как ты попал? – улыбнувшись, вспомнил Савелич. – Кто тебя заметил, как ты мазутом на стенке рисуешь?! А черный мазут – чем не краска? Толстый слой – черный цвет, а пальцем размажешь – так серый! А сейчас – карандаш! – усмехнулся Савелич. – Бери какой хочешь! Красок не было!»