Переход от дорефлективного традиционализма к рефлективному не может охватить всю сумму жанров и тем более конкретных произведений. Остаются виды словесного искусства, так и не получившие эмансипации от бытового или ритуального контекста, а потому остающиеся на стадии дорефлективного традиционализма… Последствия рефлексии – это объективные последствия субъективного акта; если литература конституировала себя тем, что осознала себя как литературу, то из этого вытекает, что так называемые малые жанры (например, «необработанная» проза некоторых мемуарных текстов, «Книга о моей жизни» Тересы де Хесус, 1562–1565, но также шванков и т. п.), с нашей, современной точки зрения представляющие собой подчас весьма интересную и высококачественную литературу, но не осознававшиеся или неотчетливо осознававшиеся как литература, объективно оказались за некой чертой… Низовые жанры были запущены, а потому свободны[184]
.Итак, анекдот остался внутри жизни, а не в особой литературной резервации. Однако в XIX столетии вольный статус анекдота стал несколько меняться.
Пушкин еще играл с анекдотом, демонстрируя богатейшие художественные возможности этого жанра, используя анекдот прежде всего как своего рода эстетическую диковинку, дабы сместить, нарушить литературные каноны. Для Гоголя анекдот зачастую имел значение такого творческого первотолчка. А вот Чехов сделал анекдот полноценной литературой, и это уже была настоящая революция. Прежний возмутитель спокойствия, типичный низовой жанр был наконец-то канонизирован. Литература обогатилась, но зато при этом потери понес сам анекдот, ведь он во многом утратил свою свободу, будучи окончательно переведен в резервацию литературы. И тут появляется Довлатов, и он частично компенсирует нанесенный анекдоту урон.
Довлатов, продолжая вслед за Чеховым осваивать анекдот и использовать его художественные возможности, одновременно старается преодолеть литературность, новую каноничность анекдота, в чем как раз, видимо, и видел свое кардинальное отличие от Чехова.
Чехов совершил переворот, сделав бытовой анекдот высокой литературой. Чтобы снизить понесенные при этом жанром неизбежные потери, Довлатов возвращает анекдот из резервации, из особого литературного пространства в саму реальность, но только надо помнить, что это ДРУГОЙ анекдот, прошедший уже стадию тщательной литературной шлифовки, прошедший чеховскую школу.
У Довлатова принципиально нарушена грань между литературой как второй реальностью и реальностью как таковой. Его рассказы не просто претендуют на исключительное правдоподобие, а еще и на то, что они есть часть жизни, находятся внутри ее, а не вовне.
В высшей степени показательно, что персонажи Довлатова за пределами того или иного его текста обретали право голоса, начинали вдруг протестовать или просто говорили, что ничего подобного с ними никогда не происходило. Не случайно мемуарный очерк о Довлатове Анатолия Наймана так и называется: «Персонажи в поисках автора»[185]
.Кстати, такого рода реакции на его творчество очень даже нужны были Довлатову (он их ждал и на них рассчитывал), как нужны были доверчивые читатели, которые «попадались на удочку», решив, что все так и было, а Довлатов просто взял да записал. Все это апробировало особый художественный статус довлатовских текстов, которые зачастую соотносились с самой непосредственной реальностью, а на самом деле строились на вымысле и учете реальных репутаций персонажей.
Грань между правдой и вымыслом, прежде бывшая строго обязательной, вдруг оказалась бесповоротно стерта.
Придуманные и досконально продуманные сюжеты, как правило, ориентированные на жанровые каноны анекдота, подключались к реальным личностям, и в результате происходило пересоздание действительности, причем в полном соответствии с правилом (я еще буду о нем говорить): в анекдоте главный интерес переносится с фактической на психологическую достоверность. Сравните с мемуарной зарисовкой, сделанной Евгением Рейном:
Как-то в Таллине, уже несколько лет спустя, я выслушал яркий, захватывающий рассказ Сергея об одном его приятеле-журналисте, чудаке, неудачнике. Затем Сережа представил мне героя своего рассказа, и я на неделю остановился у того в комнатах какой-то заброшенной дачи в Кадриорге. Это был действительно чрезвычайно особый человек. Особый до загадочности, до каких-то таинственных с моей стороны предположений. Это о нем написан замечательный довлатовский рассказ «Лишний». Сейчас мне очень трудно отделить фактическую сторону дела от общей ткани рассказа. Но здесь вскрывается один из механизмов работы Довлатова. Задолго до написания рассказа он создал образ, артистически дополняющий реальность… А последующие события, произошедшие с героем, уже сами выводили канву повествования, действительность как бы сама писала этот рассказ, опираясь на то, что предварительно было создано Довлатовым[186]
.