Никак не могу метрически обозначить ее высокость, никак.
Только всякий раз всплывает в голове картинка из очень далекого детства, картинка не имеющая никакого отношения к Люке:
больница, небольшой эркер у коридорного окна, где стоят двое:
самая милая медсестра в детском хирургическом отделении, высокая, очень белокожая, и ее муж – низенький смуглый араб, с ворохом лаковых темных спиралек на голове.
Стоят лицом друг к другу, взявшись за руки, словно вот-вот закружатся.
И свет от окна такой, словно солнце чихнуло влажной перламутровой пылью…
…Мне тринадцать, я лежу в ЛОР-хирургии, где неделю назад доктор-экспериментатор продолбил мой череп за ухом, чтобы подобраться к сгнившей от постоянных отитов барабанной перепонке.
А эта медсестра делает мне перевязки и капает в ухо какие-то капли, погрев перед этим пузырек в кулачке.
Врачи и другие сестры, говоря о ней, называют ее Айвела, и сердце у меня нежно и сладко сжимается от этих звуков: ай-ве-ла.
«Только у девушки с таким именем может быть такая удивительная судьба: в нее влюбился интерн-араб – с кожей цвета горячего песка, с волосами-пружинками, с перстнями-каменьями на смуглых узких кистях… они поженились, и у них даже есть маленькая дочка!»
Иногда муж Айвелы приходит с этой дочкой, их быстро облепляют медсестры и нянечки – из-за них я так и не рассмотрела девочку толком, только локоны из черного шелка да нездешней красы платьица и лаковые ботиночки в тон.
Впрочем, я и не стремлюсь разглядеть ребенка, я всегда смотрю на Айвелу – какая у нее кожа голубовато-молочная, какие глаза – такого цвета бывают городские голуби, серые с радужным переливом на крыльях…
Нос у нее такой мило-неправильный – сливкой – а рот очень-очень бледно-розовый, нежно-выпуклый.
На лбу просвечивает голубая жилка, светло-русые волосы убраны под белый высокий колпак.
В этом колпаке она кажется еще выше мужа, но, когда он, отдав дочку на потисканье умиляющейся публике, берет Айвелу за руки, та наклоняет в смущении голову, и я чувствую, насколько она
Однажды ее нет несколько дней, и перевязки мне делает некая Таня и капает в ухо холодными каплями, от чего кружится голова до тошноты.
– А когда выйдет Айвела? – решаюсь спросить я.
– Кто-о-о?! – В Танином голосе фальшивое возмущение. – Ты хоть знаешь, что такое «айвело»?
Я немею от того, что сказала не то, вляпалась, оскорбила нечаянно… но как же, они ведь сами так говорили: «Айвела выйдет завтра», «Айвела со своим арабом»…
Таня видит мое отчаянное смущение, успокаивается и объясняет:
– Мы так зовем ее в шутку, но… это как бы не очень хорошая шутка, хоть она и не обижается. Мы как-то прикалывались в отделении с того, что у ее мужа-араба такая смуглая кожа. А он сказал: «Вы просто не видели, какая кожа у айвело моего отца на плантациях». Ну, мы спрашиваем, что это за айвело, и слышим: «Такая кличка у всех чернокожих рабов была раньше». А Люба сама очень белокожая, вот мы в шутку и зовем ее «айвело», как бы наоборот, понимаешь? А дети ее зовут, как положено, – Люба. Ну или тетя Люба, если совсем маленькие. Неужели ты не слышала, ты же давно у нас?
«Люба» – это, конечно, совсем не то, совсем-совсем…
Почему я все время вспоминаю этот эпизод из детства, когда думаю о своей нынешней подруге…
А ведь не случайно.
…Это было виртуальное знакомство – манерный форум, куртуазные диалоги, а потом вдруг родственная искра проскочила.
Первое ее письмо мне пришло за подписью Джули Доброво. «Сербка, что ли? – подумала я с интересом. – Так хорошо по-русски говорит, надо же…»
…Потом она подписывается уже вполне русским именем, а когда в телефонном разговоре зовет к себе в гости – в другой далекий город – то говорит:
– Вообще-то меня Люда зовут… как ты теперь будешь ко мне обращаться, даже не знаю…
И в пятый раз за разговор зовет приезжать.
– Когда? – решаюсь вдруг.
– Да хоть сейчас! Бери билет и приезжай!
– У меня день рождения послезавтра.
– Вот! У нас и отметим! Все, хватит откладывать, жду!
И я покупаю билет, приезжаю.
На перроне меня встречает высокая длинноногая блондинка – крупная, фактурная, уверенная, волосы распущены, достают до середины спины.
«Сестра, – вздрагивает сердце, – старшая».
– Я буду называть тебя Люка, ага? Я – Малка, ты – Люка, словно нас одни родители назвали.
Она машет рукой: все равно.
– Как твоя душенька, Малка, рассказывай! – требует.
– Водовки выпьешь? – интересуется.
– У меня к этому личечный интерес! – стебется.
Я ловлю от нее такие флюиды свободы на свой чопорный радар, что автоперо выводит сумасшедшие графические кривые – и ломается, разбрызгав алые чернила…
Все эти «водовка», а не «водка», «личечно», а не «лично», «конечечно» и много еще всяких морфем смешно искажают привычные слова и как-то вдруг размывают четкий контур моего тогдашнего страдания от запретной любви. Запретной – потому что мы оба семейные люди, несвободные, ясно ведь.