В общем, повернул я тогда не налево, а направо, прихватив незадачливого рыбака с собой. По пути он провёл мне обзорную экскурсию: и когда мы ехали по тряской раздолбанной дамбе вдоль идеально ровных каналов, и когда слева от нас пошли скалистые обрывы густо-кирпичного цвета красного песчаника – те самые, где находились рисунки, – и потом, когда мы ехали мимо фиордов карьеров, где застывшая вода отблёскивала то там, то тут между покрытыми деревьями и кустами берегами. Наконец, показалось село, начавшееся с руин коровника. Парень уверенно показывал мне путь: «Вот «мехколонна», тут на тракторе батя работает… а это школа, тут бабуля полы моет, ну, когда учимся… а вон в том магазине мамка торгует…»
Неподалёку от центральной площади, где имелась тенистая аллейка с поваленной изгородью, свежими коровьими лепёшкам и совершенно зеленым, включая лицо и руки, сжимавшие гипсовый автомат, солдатом–памятником, находился Колин дом, большой, на двух хозяев, с палисадником, заросшим акацией. Мы вышли, я пискнул брелоком сигнализации и неуверенно посмотрел на Колю. «Пойдёмте к бабуле, она в этой половине живёт», – сказал он, потянув калитку, и оглянулся. – «Собак нет, не держим». И вошёл во двор.
Невысокая, худенькая пожилая женщина выглянула нам навстречу из белёной одноэтажной пристройки к дому, заторопилась, прихрамывая и улыбаясь: «Здравствуйте-здравствуйте! Господь с внучком послал гостей, как раз к гренкам! Проходите! Коленька, проводи мужчину во времянку…» И, повернувшись ко мне, немного виновато: «Уж извините, что не в дом, мы сейчас живём во дворе, да во времянке».
Времянка (в Шахтах такие пристройки называли «летняя кухня») была просторная, с большим круглым столом и старыми гнутыми стульями вокруг него. Пахло здесь, как ни удивительно, кофе – не химическим порошком из банки – настоящим варёным кофе, а ещё чем-то сладковато-жареным. Мы воспользовались рукомойником и сели за стол; возле нас моментально появились большущие чашки с дымящимся кофе, банка с домашними сливками, а затем из сковородки на блюдо посреди стола переехали гренки – хлеб с яйцом, посыпанный сахаром. «Ну», – сказала хозяйка, шлёпнув по нырнувшей было к блюду Колиной руке, – «давайте скажем молитву?» И уставилась на меня испытующе. Я склонил голову: «Очи всех уповают на Тебя, Господи, и Ты даёшь пищу им в своё время, открываешь щедрую руку Свою и насыщаешь их по своему благоволению…»
Пили кофе с гренками, и сияющая Берта Яковлевна («Да зовите меня просто Бертой!») всё расспрашивала меня об общине в Шахтах и иногда ворошила Колину шевелюру: «Вот как Господь приводит в дом Своих. А я, как услышала нашу застольную молитву, так и поняла, что вы служитель Божий!» Потом я стал узнавать у неё об общине в селе, а она махнула рукой: «Да что рассказывать! Man glaubt einem Auge mehr als zwei Ohren56
. Сегодня у нас молитва вечером, сами всё увидите». На том и порешили. Я сходил к соседям, у которых был телефон, позвонил в Шахты жене, предупредив, чтоб не волновалась и что, скорее всего, задержусь до завтра, побродил по посёлку, лежащему в вечернем зное, и вернулся в уже знакомый мне дом.«Сегодня молитва до коров», – загадочно сказала Берта Яковлевна, – «так что идёмте пораньше, побеседуете с нашим старостой Генрихом до служения». И стала собирать в пакет оставшиеся гренки.
Решили прогуляться пешком. Берта Яковлевна сразу взяла меня под руку («Такой молодой кавалер не откажет престарелой даме пройтись с ним под ручку?»), и мы отправились дальше по улице, в другой её конец. Пока шли, я выяснил, что моей спутнице шестьдесят лет, что она из переселённых немцев, сосланных в эти места сразу после войны. «Да все у нас в общине из немцев: весь десяток старух и наш Генрих, и за каждым история; да и Шахты многие знают не понаслышке…» Она помолчала, задумавшись, потом тряхнула головой: «Да что о грустном говорить? Наше время ушло, ваше – молодое – время приходит. У нас-то нет молодых, а у вас, вы говорите, и школа детская в Шахтах, и церковь большая в Новосибирске, вам и дорога. Вот ведь как замечательно, пастор! Столько лет я прожила здесь – да, считай, всю жизнь – и не думала даже, что у нас, лютеран, тут есть будущее – думала, вымрем мы, как мамонты, и всё. А вас вот увидала и как-то легко так стало, будто эстафету передала. Спасибо вам, что приехали!» Она сжала мой локоть своей худенькой, но сильной ладонью, и у меня зачесалось в носу от нахлынувших чувств. «Только, Берта Яковлевна, я не пастор ещё, я дьякон…» – «Да неважно!» – перебила она меня, заглядывая снизу вверх в мои глаза. – «Служитель Божий, пастырь овец? Значит, пастор!»
…Беседовали с Генрихом Генриховичем, старостой краснокаменской общины, в такой же времянке во дворе большого добротного дома, разве что стол – огромный, деревянный, самодельный – занимал почти всё пространство, да стулья и лавки вокруг него и гипсовое распятие на стене намекали на что-то большее, чем просто застолье. И пахло тут соответствующе – старыми книгами, что стояли на полках вдоль белёной стены, а вовсе не едой.