Спасал Сашка, с которым он говорил подолгу редкими вечерами, когда оба они были свободны, один – от яичных контейнеров, а другой – от своей бесконечной учёбы. Сашка был другим, чем он, и в Сашке он видел будущее человечества, от которого он сбегал, и которое пугало своей инаковостью, лёгким выуживанием информации из интернета, будто бы из воздуха, безграничной открытостью всему новому. Сашка был как инопланетянин, с которым одинокий космонавт Вуйцек иногда выходил на связь в своём «Хьюстоне».
Спасал— но и мучил – Мартин Бубер, которого он перечитывал, доставая книги из картонной коробки, привезённой с собой из Польши. Бубер звал к диалогу, говорил ему, Костеку, что только соучастие в бытии других живых существ обнаруживает смысл и основание собственного бытия. Бытие было, но соучастия не было, никак оно не складывалось, и кто мог ему, Костеку, в этом помочь? Бог молчал, и, кажется, уже всё сказал человечеству; люди говорили, но лучше бы молчали, потому что все их слова были только монологами, и хотели они только одного: того, о чём честно сказал тогда, в кабаке, Ян – денег, вещей и власти. С людьми Костек говорить не хотел, разве что с Сашкой–инопланетянином. Оставался ещё один уровень диалога, с «братьями меньшими», но для святого Франциска Костек был недостаточно юродивым, хотя о внимающих литургии конях из Германии вспоминал тепло.
«Одиночество, – напоминал Бубер, – это место очищения», и Костек вспоминал дрожащие на стенде бывшие болванки, которых проверяли скопом на соответствие. Болванки проверяли партией, а человеков – по одному, и он, Костек, был готов к испытанию, вернее – к любому решению, в использование или в переплавку, только бы скорее уже.
«У каждого путешествия есть своё тайное назначение, о котором сам путешественник не имеет представления», – продолжал философ, и Костек был с ним согласен, он готов был хоть на край света – лишь бы там, на краю, было не знание, а любовь, которую он потерял по дороге. «Без того, чтобы жить и оставаться самим собой, невозможно любить», – наставлял его старый мудрец, но он мотал головой и орал ему: «Нет, тут ты не прав! Без того, чтобы любить, невозможно жить и быть собой! А где она, эта любовь? Где? В болтовне машин? В пустословии людей? В остывающих семейных узах? Или, может, в Марте?»
И тут он замолкал, потому что не знал: а может, действительно в Марте прятался тот ответ, которого он так искал?
С Мартой он познакомился в начале лета, когда ещё работал на упаковке яиц и недолго жил в М.; в общежитии и познакомился. Столкнулся с ней в свой выходной на кухне, когда все ещё спали, а он жарил омлет. Она вошла, заспанная, в раздёрганном халатике, зевая во весь рот, с кастрюлькой в руках, ойкнула, увидев его, смешно прикрылась этой кастрюлькой, и сказала с вызовом: «Ну и чего? Нормально всё? Всё на месте?» – «Д-да…, – сказал Костек, отлипая взглядом от неё и отворачиваясь. – Извини» – «Да ничего. – Она поставила кастрюльку на плиту, поправила халат, улыбнулась и протянула руку. – Меня зовут Марта. Ты тут новенький? Недавно приехал?»
Марта была с соседнего воеводства, жила в городке почти на границе с Украиной, а здесь работала на сортировке и переработке картофеля. Его и варила в той кастрюльке. Они сидели, ждали, пока приготовится омлет, болтали ни о чём, пили кофе, что Костек, метнувшись в комнату за туркой, сварил на плите, потом ели его омлет, потом – её картошку, и ему было приятно слышать её голос – просто как музыку, которую усилием воли приходилось переводить в смысл, чтобы что-то отвечать. Он иногда посматривал не неё и натыкался на улыбку и серо-зелёный плеск взгляда, и её рука откидывала длинные, расчёсанные на прямой пробор, густые каштановые волосы, которые сохранили на себе волнистый след от косы. У Марты был велосипед, и он, Костек, неожиданно предложил ей скататься сегодня до старой мельницы, что он нашёл на реке, километрах в десяти от М. Марта глянула на маленькие часики на руке, смешно наморщила лоб, и махнула рукой: «А поехали! Только сейчас, после завтрака, а то мне с трёх на работу, на полсмены надо выйти…»
Когда разбежались, он помыл посуду и глянул на себя в зеркало в душе: небритая обрюзгшая рожа, лысина в полголовы, нос картошкой. Сорок шесть лет дались нелегко, усмехнулся он отражению; не успел оглянуться, жизнь прошла куда-то. Осталась память о любви, Сашка и Мартин Бубер, будь он неладен. А сколько ей? Тридцать, может? Красивая, молодая, зачем он ей? Зачем он вообще кому-то, если и себе применения найти не может?