А если б я прервал рассказ — он стар, и он почти потух, —А если б я признался вам, чем для меня был каждый день,А если б все, о чем молчу, что не могу промолвить вслухВам осветило бы на миг моих ночей густую тень!Я сожалею о тебе порой, войны полынный дух.Война — она и есть война, как там ее ни называть.Война. И что, как не война, вся наша жизнь в конце концов?Не менее, чем на войне, жизнь продолжает убивать.Одна жестокость и борьба, в конце дороги общий ров.А там, солдат или снаряд, что вы изволите избрать?Оставьте! Я бы так хотел поэму эту довести!Я словно лошадь, и кнутом с дороги гонят прочь меня.Я о булыжник ноги бью, от трудных истин не уйти.Отчаявшись в грядущем дне, запутался в заботах дня.Увы, на все, что я люблю, я натыкаюсь на пути.Оставьте! Знаю хорошо, что не в моей поэме суть.И кто тревожится о том, дописана она иль нет?А песня, раньше ли, поздней, окончится когда-нибудь.Меня хватают за рукав, зовут, торопят дать ответ,Следят за мной во все глаза, чтоб я не вздумал улизнуть.Оставьте! Что за вечный спор? К чему сомнения во всем?Куда вы гоните меня, швыряя пригоршни камней?Неужто мне дадут покой лишь под кладбищенским бугром,Преследуя меня до той последней крепости моей?Иль я один в пыли своей не смею посидеть молчком?Или не вправе я один мечтать и слушать сердца стук?Или не вправе я один внимать страданью своему?На этот осужденный мир взирать рассеянно вокруг,Забыть, который час и день, запрещено мне одному,Запрещено, чтобы во мне возник шарманки добрый звук?Но вдруг… Я не могу понять… Я никогда так не страдал.И время стрелки всех часов соединило — полдень бьет.Не понимаю, что стряслось. Нечеловеческий привал!Вперед, мотор, на полный ход! Вперед, мелодия, вперед!* * *Ах, стихи в моих руках, в моих старых руках, вздутых узлами вен, вы разбились, и буря прозы в росчерках молний и града, ломая всякий ритм, врывается в отступающую поэму, как собака, сорвавшись с цепи, кидается влево и вправо, нюхает, вертится в поисках рифмы, которая наземь упала.
И скажите, какая беда! Венецианский хрусталь разбился вдребезги, и в нем сорвавшийся зверь от боли рычит, и кровь у него выступает на лапах, и все это так неистово, что нельзя не поддаться потоку, слову, у которого нету другой узды, кроме боли, дыханья, изнемогающего сердца, падений, разбитых колен, испарины на растерзанном теле, наполненном лихорадочными скачками сердца в клетке из костей.
Война была вчера, ибо сорок лет быстро прошлись по нашим костям. Та война, что была сорок лет назад, и другая, пришедшая в сороковом, разве все мы не дети ее, чудовища этого, которое люди считают мертвым всякий раз, когда оно только лишь спит? Не носим ли мы на лбу, и на теле, и на затылке, готовом снова склониться, клеймо чудовища, нас породившего, — войны?
И наши бледные губы вопиют против чрева, носившего нас и создавшего нас по страшному своему подобию, и нет ничего миролюбивей солдата, забрызганного пролитой кровью, если поверить его словам, когда он клянется в том, что все кончено и никогда, никогда больше в жизни он не прольет кровь своих ближних, даже если для этого музыка будет играть, даже если для этого станут рассказывать страшные сказки, даже если дадут ему добрые новые сапоги, чтобы скрыть в них печаль утомившихся ног.