ВЕРА. Какая же это романтика — хуже каторги! Белья нету, воды нету! Помыться после работы — и то негде. А кормят — через день!
СОНЯ. Верка, ты когда в комсомол вступала…
ВЕРА (перебивает). Я не за тем в комсомол вступала, чтобы с голоду подыхать!
Вошли в палатку Колька Чугунков и Сенька Сухаренко.
СЕНЬКА. Кончай митинг! Кто здесь с голоду подыхает? (Посмотрел на Веру.) Ты, что ли? Да у тебя костей не нащупаешь!
ВЕРА. Ты не нащупал, другие нащупают!
СЕНЬКА (грозно). Это кто — другие?
ВЕРА. Не твое дело!
СЕНЬКА. Куда собралась, спрашиваю?
ВЕРА. Куда люди, туда и я. Не подыхать же здесь.
СЕНЬКА. Дезертируешь, значит? Комсомол позоришь? (Неожиданно.) Ладно, подожди, вместе поедем.
ЧУГУНКОВ. Семен, слово давал!
СЕНЬКА. А что мне слово — тьфу!
ЧУГУНКОВ. Эх, и сволочь же ты!
СЕНЬКА. А Шмеля, Чугунков, помнишь? Кто его легавым заложил?
КОЛЬКА. Ну вот что. Катись отсюда! И Верку свою не забудь прихватить! Без мусора обойдемся.
ВЕРА. Сам ты мусор! Ишь разошелся! Не очень-то распоряжайся, не директор еще. А я, может, возьму и вообще отсюда никуда не поеду! Я, может, навсегда здесь останусь?
СЕНЬКА. Ты что, тронулась?
ВЕРА. Не поеду — и все!
СЕНЬКА. Ну и я не поеду! Подумаешь, героиня нашлась!
ВЕРА. Не поедешь — и не надо.
СЕНЬКА. Ты мне один раз скажи — едешь или остаешься?
ВЕРА. Еду! Назло тебе еду!
СЕНЬКА. Ну и я еду!
ЧУГУНКОВ. Ладно, кончен разговор.
СОНЯ. Коля, куда ты?
Ничего не сказал Колька Чугунков, плюнул, выругался, выскочил из палатки.
А по вычеркнутому из списков, по белому палаточному совхозу уже ходили ходуном черные волны паники. Кто-то первый заорал истошным, плачущим голосом, кто-то первый покатился в хмельной истерике по земле между вагончиками, кто-то первый рванул на груди телогрейку перед Петром Ивановичем Грушей: «Давай расчет, директор, в гроб твою, в душу, в Христа-бога мать!»
И завертелось, закружилось, загудело по совхозу неудержимое колесо общего психоза: «Кончай работу, собирай шмотки, айда на станцию!» Замолотили по головам и по сердцам постыдные мелкие слова, о которых раньше не только говорить — думать было неловко. Забегали, засуетились вокруг палаток вчерашние добровольцы.
Бросали без разбору в рюкзаки и чемоданы нехитрые свои пожитки, навертывали в трясучей спешке по три пары портянок, рассовывали по карманам письма, деньги, документы. И уже толпилась перед Петром Ивановичем Грушей яростная ватага — требовали машину, чтобы ехать на станцию, к поезду.
А он, седой и грузный и сразу как-то постаревший, сгорбившийся, стоял перед ними, молодыми и жестокими, стоял один на ступенях своего директорского вагончика, стоял без шапки, стоял и молчал, потому что ему нечего было сказать им, потому что все, что они кричали, все, что бросали ему в лицо, — и сушь, и пыль, и ветры, и нехватка продуктов, и морозы в будущем, — потому что все это было правдой, и никакие, даже самые высокие слова не могли поколебать этой земной и реальной, этой пахучей и страшной, этой предложенной жизнью, а не взятой из песни правды.
— Слышь, Груша! Давай машину, не злоби народ!
— Чего уперся, хрен старый! Или еще раз обвести хочешь?
— Хватит говорить с ним, ребята! Бери ключи, сами управимся.
А он все стоял перед ними, с грустью смотрел на их ставшие незнакомыми от злобы лица и молчал.
Запыхавшись, хватая ртом воздух, будто выброшенная на берег рыба, прибежал Сенька Сухаренко, закричал еще издали:
— Хлопцы, нету машины! Колька Чугунков на ней укатил!
— Ах, сволочь, ах, паскуда! — заорали из толпы. — Сам нас агитировал, сам бодягу нам разводил, а как драпать, так первый!
— И Соньку небось свою прихватил!
— Здесь я! — раздался высокий, дрогнувший голос, и Соня Журавлева (глаза черные, раскосые, блестят сумасшедшим блеском) подошла к Петру Ивановичу и встала рядом. — Здесь я. И Чугунков никуда не уезжал.
— Врет, сука! — вертелся в толпе Сенька Сухаренко. — Сам видел, как уехал Чугунков. Он, может, за милицией поехал! Он, может, силком нас заставить хочет!
— Не будет этого!
— Пешком уйдем!
— Пусть только попробует с милицией!
— Огольцы, — закричал Сенька, — на тракторе уедем! Прицеп только наладить надо, на нем резина сгнила!
Шумной гурьбой повалили к автопарку, в две минуты поддомкратили прицеп, сняли старые баллоны, надели новые — и порядок! Не на работу же торопиться — домой! И уже подогнали трактор, уже наложили петлю на петлю, забили шкворень, и полетели в кузов мешки и чемоданы, и полезли со всех бортов бывшие добровольцы: «Правь, ребята, к едреной матери с этой целины, пропади она пропадом!»
…Он полз по центральной улице совхоза, этот странный, этот незнакомый в здешних местах состав, и к нему со свистом, с улюлюканьем сбегались со всех сторон торопливые фигуры, карабкались через гусеницы на кабинку трактора, падали в кузов, задирая кверху ноги, и снова бежали новые фигуры; и те, кто уже был в кузове, хватали припоздавших за шиворот, втаскивали к себе:
— Гуд бай, товарищ Груша! Наше вам с кисточкой!
— Воровством будет считаться, кражей! — задыхался рядом с трактором Петр Иванович.
— Ни фига! — кричали из кузова. — На станции под расписку сдадим! И ни фига!..