В садике перед домом росли розы и резеда. Пахучие цветы дремали, убаюканные жужжанием шмелей. Были еще дорожка, изгородь и калитка. Снаружи мне нравилось все, а вот внутри я люто ненавидел лестницу. В ней ощущался жесткий холодный расчет и намеренная злоба. С такой лестницы непременно должна упасть и сломать шею юная новобрачная, породив легенду, которую еще долго будут со сладким ужасом рассказывать гостям.
А ведь я еще не упомянул, что у Крэндаллов не было душа – только единственная на весь дом ванная. Впрочем, как я успел понять за десять лет частых наездов в Англию, такое было не редкостью и в домах пошикарнее. Поутру вас будил сдержанный стук, после чего, не дожидаясь разрешения, дверь открывалась, шторы отдергивались и гремящая медная лоханка с кипятком опрокидывалась в широкий плоский поддон – усесться в него можно было, лишь уперевшись мокрыми ступнями в холодный пол. Сегодня с таким редко столкнешься, но еще встречаются дома, где сохранился подобный уклад.
Я легко смирился бы с неудобствами, если бы не лестница. Наверху, в полной темноте, лестница делала неожиданный поворот, а нога спотыкалась о крошечную ступеньку, расположенную под совершенно невообразимым углом. Мало того, перед поворотом вас встречала колонна толщиной с хороший дуб – мощная, как стальная балка. Предание гласило, что некогда ее вытесали из рулевой стойки испанского галеона, выброшенного на английский берег преизрядным английским штормом. Минуло несколько столетий, прежде чем стойка попала в Бадденхэм, где из нее сделали опору для лестницы.
Но и это еще не все. Справа, под весьма опасным углом, прямо над ступенями – заметьте, весьма узкими, – на стене висели две гравюры на стали, обрамленные в помпезные рамы, в которые некогда было принято помещать гравюры на стали. Угол одной нависал над головой, словно топор. Изображали эти произведения искусства оленя пьющего и оленя загнанного. Отличались олени только поворотом головы. Впрочем, судить не берусь, я никогда их толком не рассматривал, стараясь прошмыгнуть мимо как можно скорее. Целиком гравюры были видны только из коридора, ведущего на кухню и в кладовую. Лишь оттуда, если вас зачем-то занесло в этот укромный угол и вам нравились гравюры по мотивам Ландсира[89]
, вы могли насладиться незабываемым зрелищем, открывавшимся между балясинами. Бесполезно было просить меня составить вам компанию.В тот день я спустился по лестнице, спотыкаясь не чаще, чем обычно, небрежно, по-английски, помахивая тросточкой (то и дело попадая ею между перил) и вдыхая чуть слышную кислую вонь обойного клея.
В доме было непривычно тихо, если не принимать в расчет доносившегося с кухни сердитого бормотания старушки Бесси, похоже попавшей сюда прямиком с испанского галеона и доставшейся Крэндаллам в придачу к коттеджу.
Я заглянул в гостиную. Пусто. Через стеклянную дверь террасы вышел из дома. Миллисент сидела в плетеном кресле во «дворике». Просто сидела. Кажется, пришло время описать ее, и боюсь, что в этом, как и во всем остальном, объективность мне изменит.
У нее была очень английская внешность и какая-то неанглийская хрупкость. Изысканность и утонченность дорогого китайского фарфора. Высокая, пожалуй даже слишком, кому-то она могла показаться угловатой, но только не мне. Что действительно в ней поражало, так это нездешняя летучая грация движений. Роскошная бледно-золотистая копна волос – словно у сказочной принцессы, заточенной в неприступной башне. Старая нянька, сжимая гребень в морщинистых руках, расчесывает их в неверном свете свечей, а принцесса тихо дремлет перед зеркалом из полированного серебра, а проснувшись, видит в зеркале свои сны. Такими были волосы Миллисент Крэндалл. Мне довелось прикоснуться к ним лишь однажды, но было поздно.
Красивы были и руки Миллисент, и, казалось, в отличие от своей владелицы, они об этом догадывались и всегда представлялись под самым выигрышным углом: вот они касаются каминной полки, манжеты небрежно расстегнуты; а вот длинный рукав спадает так безупречно, что даже легкий изгиб не нарушает совершенства линии. Когда Миллисент разливала чай, руки неуловимыми движениями порхали над серебром. Кажется, это было в Лондоне, в их узкой унылой гостиной. Снаружи моросило, из окон струился серый дождливый свет, и картины на стенах, какими бы яркими красками их ни писали, казались такими же серыми. В такой день сияния лишилась бы даже картина Ван Гога – но только не волосы Миллисент.
Сегодня, однако, я взглянул на нее лишь мельком, взмахнул вишневой тросточкой и спросил:
– Думаю, бесполезно звать вас со мною на лодке?
Она слегка улыбнулась. Улыбка означала отказ.
– А где Эдвард? Играет в гольф?
Улыбка Миллисент стала насмешливой.
– Охотится на кроликов с каким-то егерем, познакомился с ним в пабе. Проходу не стало от этих егерей – заполонили все окрестные рощи и поля. Тоже мне охота! Запускают в норы хорьков, вот кролики и выскакивают наружу.
– Да, слыхал. А потом пьют кровь.
– Это мне впору пить кровь, если вы меня оставите. Ступайте, но не опаздывайте к чаю.