Домой я возвращался пешком — через переезд, под грузовыми кранами, держащими на весу пачки бруса, по скользкой петляющей дороге; мимо стоящего на отшибе магазина лесников, где торговали болгарским рислингом и мороженой рыбой, доставленной то ли из Олюторского залива в Беринговом море, то ли из-под островов Тристан-да-Кунья в Южной Атлантике, хотя до Оби пара часов езды; торговали по талонам, на местном жаргоне этот процесс назывался «отоварка» (Ельнякова казала еще в том нашем разговоре: «Орсы, орсы... Министерства ни за что не хотят объединять их! В Свердловск приезжаешь, заходишь в магазин, никто тебя не спрашивает — лесник ты, геолог, нефтяник пли строитель, а здесь... То одна страна, то другая...»); мимо нового здания поссовета и новой, четырехэтажной, светящейся всеми окнами школы; дворами, укрытыми снегом огородами, сквозь остов недостроенного с лета магазина — то ли книжного, то ли хлебного, к замерзшему ручью, названному Макарцевым почему-то Солдатским, — над ним, в стороне от поселка лесников, расположились коттеджи. Две машины подряд обогнали меня, затормозили на взгорке. Ожили затемненные стекла, шевельнулись занавески в окнах; Геля-Геля, чью же это жизнь мы проживаем? свою? жизнь близких? чужую? единственную? «Не нам гадать о греческом Эребе, для женщин воск что для мужчины медь. Нам только в битвах выпадает жребий. А им дано, гадая, умереть...»
Внизу свет не зажигали; Геля и Лера тихонько сидели наверху — Лера готовила уроки, Геля держала в руках книгу, но не заметно было, чтобы она ее читала.
— Ты? — спросила Геля, не поднимая головы. — Ужин готов, я сейчас... Про Макарцева что-нибудь слышал?
— Не приедет он сегодня, Геля.
— А-а...
Начиналась метель; посвистывал ветер, дребезжали стекла, свет дрожал — лампочка то вспыхивала добела, то излучала красновато-желтое мерцание, то гасла совсем, — и тогда стена, отделяющая от бушующего пространства, казалось, переставала существовать, кругом властвовал колючий ветер и холодный мрак, когда свет оживал и стихия, недовольно урча, отодвигалась, я принимался за статью из старого журнала, но смысл ее ускользал в малые промежутки между словами и неожиданно возникал в дрожании света, возгласах ветра и вкрадчивом шелесте снега...
«Больные и калеки в романах Беккета, — читал я, — обязаны своим плачевным состоянием не какому-то мифическому «антигуманизму» автора, а метафорически воплощенному утверждению Декарта о делимости тела и неделимости сознания. Тело распадается, а поток слов, которые служат для доказательства тождественности личности самой себе, не иссякает. Личность становится чем-то вроде иррациональной десятичной дроби, стремящейся к недостижимому пределу. Пределом этим является Ничто, но он недостижим, подобно пределу бесконечной математической функции. Остается вечное ожидание, заполненное словами, когда существует уже только один голос, повествующий о «муке быть»...»
Снег больше не шелестел, в его требовательных ударах по стеклу слышался нарастающий металлический звон; метель набирала силу, постепенно унося меня в иные широты и в другую пургу, которая началась некогда как романтическое приключение, а закончилась — до сих пор не знаю, закончилась ли та история...
Для постоянных жителей острова то была просто очередная заурядная пурга; директор гостиницы, собравший нас рано утром в темноватой буфетной, объявлял сквозь зевоту, будничным голосом:
— Рассчитывайте дней на пять: воды не будет, света не будет, связи не будет, ресторан, буфеты работать не будут. Разбирайте: по две буханки хлеба на душу, пять банок тушенки и ящику воды. На выбор — можно и пива...
Только сейчас я разглядел, что за спиной директора, на столе, покрытом газетами, высятся открытые картонные коробки, лежит штабелями хлеб, а у стены стоят ящики с минеральной водой и пивом «Таежное». Ёще я обнаружил, что нас, постояльцев, осталось всего-то восемь человек на три этажа, — остальные, видимо, предчувствуя поворот событий или предупрежденные знающими людьми, успели уехать или приткнуться куда-нибудь к знакомым — город большой, все ж таки — столица острова. Застряли в гостинице, кроме меня, две девицы неопределенного возраста и вида, с заспанными и, как мне показалось, злыми лицами, крепкий седой мужик в грубом водолазном свитере и дружная четверка — по нестираемой печати грустного всеведения, застывшей во взорах, и по тому, с какой царственной небрежностью носили они пузырящиеся на коленях тренировочные штаны, в них без труда можно было признать профессиональных командированных, скорее всего, толкачей, всем своим видом они выражали нетерпение, словно их оторвали от невероятно важного дела; споро разобрав провиант, они исчезли, мы с мужиком в свитере доперли ящики с минеральной водой до номера, занимаемого девицами, молча спустились за своим харчем и разошлись по комнатам, так и не познакомившись.