В опере мне было очень жаль маленьких бедных нибелунгов, порабощенных силой золотого кольца коварного Альбериха. Они были такие крошечные, жалкие и так добросовестно ковали Альбериху богатства своими малюсенькими кирками… Мое сердце принадлежало им. Будь здесь Эдди, она прыгнула бы на сцену и заставила нибелунгов восстать. От переживаний у меня над верхней губой даже выступили капельки пота.
— Обратите внимание, — прошептала мисс Хед, — как медленно раскрывается здесь тема. Эта тональность — намек на тщетность их суеты.
Я скрипнула зубами. Хед безмятежно смотрела на сцену поверх очков и слегка кивала в такт музыке седой головой.
На следующий вечер я заглянула к Эдди. Она сидела на подоконнике, сдвинув в сторону кипу газет, наигрывала на гитаре и пела «Мистер Тамбурин — мужчина что надо». Она приветливо кивнула мне, но не перестала петь приятным контральто.
На полу лежали две глиняные женщины; руки и ноги переплелись, на красноватых лицах царило выражение экстаза — то ли манекены, то ли скульптуры. Я перешагнула через них и подошла к Эдди.
Она закончила песню громким торжествующим аккордом, поставила гитару и, как кошка, потянулась своим величавым телом.
— Нравится? Я только что слепила их.
— Ах это? Очень правдоподобно.
— Знаю. У меня отличная техника. Но я спросила, нравится ли тебе?
— Конечно. Очень красиво.
— Возбуждает?
Отстранившись от охватившего меня волнения, я холодно ответила:
— По-моему, это здоровая форма сексуального самовыражения. В конце концов, Фрейд утверждает, что человек по существу бисексуален и отдает предпочтение тому или иному виду секса в зависимости от условий.
— В задницу твоего Фрейда! Я спрашиваю, какие чувства вызывает эта глиняная композиция у тебя, Джинни Бэбкок?
Я вздохнула.
— Честно говоря, Эдди, мне не нравится секс подобного рода.
— Понятно…
— Я по горло сыта извращениями, которые были у меня в юности. Есть более важные вещи.
— Действительно, — насмешливо протянула Эдди и посмотрела на меня поверх воображаемых очков. (Вылитая мисс Хед.) — Кстати, хочешь взглянуть на мою петицию президенту Джонсону с требованием прекратить наше военное вмешательство в Южной Азии?
— Ты ведь отлично знаешь, что я отвечу. Зачем спрашивать?
— Дай мне шанс спасти твою душу.
— Спасибо. Обойдусь.
— Почему? Ты не хочешь спасти свою душу?
— Ты говоришь, что это их дело, и мы не должны вмешиваться. Мой отец утверждает, что Вьетнам — авангард мирового коммунизма и должен быть уничтожен в зародыше. Тебе жаль невинных вьетнамцев, которых калечат и убивают американские солдаты. Ему жаль невинных людей, которым другие люди — не такие невинные — вбивают в мозги всякие дурацкие теории, и американцев, которых калечат и убивают коммунисты. Откуда мне знать, кто из вас прав?
— А как ты сама считаешь?
— Никак. Мне все равно. Меня интересует факт, а не чье-то мнение. Я думаю, что человеческий интеллект определяется количеством противоположных точек зрения, которые он может одновременно принять в отношении одной и той же темы.
— Интеллект! Вот дерьмо! Ты говоришь о параличе, моральном параличе! То, как ты живешь, — политическое дело, хочешь ты того или нет. Как бы ты ни философствовала, а точка зрения есть у каждого.
Несколько мгновений мы презрительно смотрели друг на друга.
— Кстати, — процедила сквозь зубы Эдди, — чем обязана твоему присутствию?
— Я зашла спросить, как дела в Роксбери.
— Тебе-то что, фашистка?
— Мы вчера проезжали там по пути в оперу, и я отчасти встала на твою сторону в споре с мисс Хед. (Я решила немного уступить, чтобы потом выиграть в более важном.)
— Очень мило с твоей стороны. Но не думай, что я поблагодарю тебя или твою мисс Хед.
— Но у меня есть вопрос, — не обращая внимания на ее язвительность, продолжала я. Эдди подняла руки ладонями вверх — мол, я вся внимание.
— Ты не находишь высокомерным считать наш образ жизни настолько предпочтительней, что они, как обезьяны, должны подражать нам? Вопреки здравому смыслу, я надеялась, что Эдди не сможет ответить на этот аргумент мисс Хед.
— Неужели можно назвать высокомерным желание дать ребенку образование? Или желание дать его родителям возможность зарабатывать достаточно, чтобы их детей не мучили по ночам крысы?
— А ты не думаешь, что сливки поднимутся сами?
— Возможно. Но остальное молоко тем временем окончательно прокиснет.
— Откуда ты знаешь, что жители Роксбери недовольны своей жизнью?
— Знаю, — мрачно заявила она. — Я тоже выросла в трущобе Бостона. Я тебе говорила, кто мой отец?
Я замешкалась. Холзер… У многих девушек в Уорсли отцы были дипломатами, академиками, крупными бизнесменами. Холзер, Холзер… Кем же был отец Эдди, если растил ее в трущобе?
— Нет. Не говорила.
— Ну как же! Мы беспристрастны… — засмеялась она. — Так вот знай: он был насильником. Затащил мою мать в подвал, сунул в рот кляп и изнасиловал.
— Какой ужас! — ахнула я.
— Да ну, брось! Если бы этого не случилось, ты бы со мной сейчас не разговаривала. Или, по крайней мере, я была бы совсем не такой, как сейчас. Твое сравнение со сливками — чушь! Сливки не поднимутся, если для них не будет условий.