Полубесок опять, будто в забытьи, охлопал карманы, от картины перевёл взгляд за сумеречное окно, притих… Потом вдруг вернул своё внимание собеседнику, заговорил с неожиданным жаром:
— Ты послушай вот что. Как думаешь, куда он побежал? Не за молоком, не за квасом, не винишка побёг купить, а куда? Какая сила его влечёт?
Николай Дмитриевич слегка опешил, обнаруживая в глазах собеседника неожиданную совершеннейшую безумь… коя бывает в глазах шизофреников, например… или… или… а других душевнобольных Николай Дмитриевич не встречал.
— Я не знаю, — ответил медленно, с расстановкой, — видимо бежит в Миру такой-то невидимый поток… — проговаривал, стараясь попасть в настроение художника, — который несёт нас и толкает на поступки.
— Я тоже так думаю! — согласился Полубесок. — Возьмём Афину, вообрази себе яркий персонаж! Женщина! Фемина! Во всех смыслах приличной наружности. Завистливой…. в смысле, вызывающей зависть. А характер — стервозный.
— А какая баба не стервозна? — взвился Николай Дмитриевич. — Нет, ты назови! ты встречал такую? Вообрази, моя…
Полубесок перебил:
— Не тарахти, бесхозный, слушай ухом! Мы не столица, допускаю. Славы маловато, касса — пшик! И не Париж, знаешь, тоже, будь он неладен… но ведь не хлебом единым! Она в театре прима! Режиссёры столичные ноги моют и воду пьют! Что ещё нужно для счастья?
— Не знаю, — ответил Николай Дмитриевич. — Сам задаюсь таким вопросом.
— И я не знаю…
В дверях, Николай Дмитриевич протянул для рукопожатия руку, Полубесок пожал её без энтузиазма, гуляя взглядом по сторонам, будто расстроился.
Тогда Николай Дмитриевич, чувствуя этот холодок, осторожно попросил:
— Ты это… не держи зла… я ж не хотел обидеть.
— Ступай с миром.
— Ещё один вопрос… самый последний. Кто знал, что ты билет надписал? В смысле, таблицу?
— Все знали, — Полубесок удивился. — Я ж не скрывал. И Федька видел, и Пахель… а Павлик просто догадался… у него работа такая обо всём догадываться.
— Он на автомойке работает, верно?
— В химчистке, — поправил Полубесок. — Ему пять лет светит, как нам с тобой солнце. Под следствием он, и подписку давал… ан, живёт себе, припеваючи… что значит, позитивный человечек. Учись, дядя. А Афине не верь. Не верь. Ты же пойдёшь к ней, верно я разумею? Она тебя в дугу согнёт в два счёта. Станет про ум говорить — не верь. И про правое сердце — брехня! Я видел её рентгеновские снимки — обычная баба…
***
Надвинулись сумерки, городской народец потихоньку засуетился. Троллейбусы и автобусы не казались более пустыми спичечными коробками. Наступало время, которого Николай Дмитриевич категорически не любил: зима, истоптанный грязный снег… в небесах провисла серая половая тряпка…
Справедливости ради, в районе бывают точно такие же дни… но там тряпка остаётся тряпкой, снежная жижа под ногами — всего лишь жижа… и "ничего подобного". И если бабка движется в магазин вдоль дороги, то это просто бабка… старуха без малейшего апломба.
В городе в серый кисель сумерек всякий вечер опускают цветные лампочки — гирлянды, огоньки афиш, витрины магазинов. Машины начинают светиться фарами… Но всем этим ярким светлячкам требуется время… и неожиданная помощь ночи: ночь убивает серость, в её угольном контрасте гирлянды начинают смотреться нахально.
Нахальство Николай Дмитриевич любил:
"Нахальный человек живёт, и умирает", — говорил он.
"И в чём разница? — уточняли коллеги. — Естественный путь".
"Путь-то естественный, — откликался Николай Дмитриевич. — Качество разное: живёт энергично, умирает легко".
Перед театром стояла ёлка. Николай Дмитриевич механически отметил её высоту — метров в шесть или восемь — подумал. Подумал, что директору она стоила ненужных хлопот.
Ветви были наряжены персонажами из "Щелкунчика" — синеокими принцессами, слонами, мартышками в красных чепчиках, — всего этого богатства Николай Дмитриевич не заметил… равно, как не ухватил музыки Чайковского — она украшала собой пространство.
Скользнул мимо ели, приблизился к парадному. Поискал глазами веник, чтобы стряхнуть с галош грязное — веника не обнаружил. Вместо него вдоль ступеней прохаживались кавалергарды в костюмах мышей. Зубастые переростки, с длинными неприятно-правдоподобными алебардами.
"Ах, ты господи боже мой! — подумал Кока звонко. — За что напасть такая на нас грешных! И так много всякой дряни на свете, а ты еще и театров наплодил!"
Кока (Кокою звала Николая Дмитриевича мама, мир её праху) вошел в двери, дивясь их дубовой мощи и высоте, осмотрелся… решил, что не так всё сумрачно вблизи: "Ну, театр, ну, юного зрителя… что тут удивительного?.. здесь может тоже люди работают… и тоже, небось, на окладах".
Через вестибюль целенаправленно передвигался рабочий. Нёс лестницу и явственно к чему-то стремился — полы халата развевались, словно шарфик Айседоры Дункан. Кока привлёк внимание служки дружественным жестом, вполголоса попросил найти Афину Завьялову.