- Морозов, Володька! - крикнул Гольдберг. - Ты лучше послушай, что Васильев говорит. Честное слово, интересно.
- Давайте, ребята, кончать! - решительно сказал Морозов и тихо добавил, обращаясь к Ефремову: - Я не сержусь. За что мы выпьем, Петя?
Ефремов хотел сказать: "За милую женщину", но закашлялся и проговорил:
- За то, чтобы все были здоровы.
"Ох и сокол!" - насмешливо подумал Морозов, все же помня неприятный разговор.
Вскоре после второго стакана они почувствовали веселье. Морозов подмигнул товарищам, полузакрыл глаза, покашлял и взмахнул рукой:
Ревела буря, гром гремел...
Оглушающе громко, точно желая перекрыть рев бури и гром, запели они.
У Ефремова слегка кружилась голова, жар обдавал его тело. Он, видно, опьянел, но ему казалось, как и тогда в театре, что тепло, и туман, и веселье - все это происходит оттого, что есть такой серый дом с узкими окнами и в этом доме живет милая женщина - Екатерина Георгиевна.
Гольдберг не пел. Задумавшись, он скорбно покачивал головой и негромко бормотал:
- А-а-а-а...
- Вот он, настоящий хозяйственник. Думаешь про шахту свою? отдуваясь, спросил у него Морозов.
- Я отца своего, аптекаря, вспомнил. Жили мы в знаменитом местечке Талалаевке; он вот ни с кем не дружил; придет из больницы, ходит по комнате и поет: "Выхожу один я на дорогу..." И я сейчас только понял - он был несчастный человек.
- Вот что: шутки шутками, - решительно сказал Морозов. - Как у вас насчет дальнейшего веселья?
- Брось! - поморщился Васильев. - Люди три года не видались...
Но Морозов замотал головой.
- Ну нет, брат... Ты личность интеллектуальная, халдей среди халдеев, а я человек простой. Пойдем в ресторан, Гольдберг, а? Мы с тобой командировочные: это наша прямая обязанность. Одевайся, живо!
- Ну тебя! Не пойду, - сказал Гольдберг.
Морозов надел шубу и, распахнув ее, вытянув немного шею, начал наматывать кашне.
- Что ж, аскеты, мне одному идти или пойдет за компанию кто-нибудь? Нет? Ну, ладно! - и он пошел к двери.
- Давайте ложиться, уже второй час, - предложил Ефремов.
Он составил стулья, положил на них чертежную доску, постелил поверх старую солдатскую шинель, ловко заложив рукава под борты, а поверх шинели два кожаных пальто: свое и Васильева.
- Гольдберг, ты пальто не жалеешь?
Гольдберг махнул рукой.
- Двухспальная, зефир, - сказал Ефремов, засовывая в наволочку летние брюки и рубахи.
Товарищи начали тыкать кулаками в постель и хвалить Ефремова.
- А Володька Морозов свихнется, я уверен, - проговорил Васильев.
- Ты б уж молчал! - покачав головой, сказал Ефремов. И ничего он не свихнется. Что ж, ему псалмы, что ли, петь? Ведь ты их тоже не поешь.
Они начали раздеваться. Ефремов босыми ногами, точно шагая по мокрому, подошел к стене и выключил свет. Было слышно, как шуршат одеяла и поскрипывают кровати.
- Папирос не хватило, вот беда! - сказал Гольдберг.
- Я на утро оставил три штуки, - сказал Ефремов, - а сейчас можешь мою докурить, я ничем таким не болен.
Гольдберг потянулся к меркнувшему огоньку. Он затянулся и крякнул:
- Ну что ж, спать так спать!
А через минуту они оживленно и горячо заговорили о множестве вещей: о тяжелой промышленности, женитьбе, науке, дефицитных материалах, коллективизации, и разговор был живой, "плотный", точно они продолжали спор, начатый вчера.
- Ефремов спит... Ты спишь, Ефремов? - вдруг сказал Гольдберг.
- Спит давно. Он похрапывал, когда мы про научную работу говорили... А ты, конечно, не прав: познание мира, я уверен, что через сто лет будет главнейшей целью человечества, эту мысль нужно уже сейчас иметь.
- И правильно делаем! - сердито сказал Гольдберг. - Познание - не самоцель, а средство борьбы с природой.
- Ты бесперспективный чудак... Через сто лет мы вплотную займемся астрономией, астробиологией и астрогеологией, может быть.
- Состоится разведка недр луны на предмет добычи полезных ископаемых... Вдруг она вся оловянная, твои внуки будут кушать персиковый компот из этих лунных банок.
- Чепухист ты! Мы создадим картину мира: страсть познания - она тогда будет сильней инстинктов питания и размножения.
- Познание познанием, а питание и размножение... Постой, постой, что это с ним.
Ефремов сдавленно закричал, потом быстро залопотал тоненьким, смешным голосом.
- Это с ним часто. А когда спросишь, он упрется: "Нет, ничего не снилось, ничего не помню..."
Когда они проснулись, Ефремова не было: он уехал на завод, а на стуле возле Гольдберга в полутьме зимнего утра белели две папиросы, сунутые мундштуками в коробочку спичек.
III
Ефремов часто виделся с Екатериной Георгиевной; они обычно встречались на улице и шли вместе в театр или гуляли. В один из выходных дней они пошли в Музей западной живописи.
Екатерина Георгиевна восхищалась Гогеном и каждый раз обращалась за сочувствием к Ефремову, а тот стеснялся сказать, что картины ему не нравятся и непонятны.
Картин было много, и, рассматривая их, он с беспокойством думал, что не испытывает радости волнения, не становится умней и лучше, глядя на все эти портреты и пейзажи.