Так она и проспала несколько часов, а утром, когда персонал проводит гигиенические процедуры, меняет постельное белье, она едва не подралась с Тюриной из-за своего холщового картуза, который та попыталась стащить с ее головы и отнести в стирку. Конфликт едва удалось погасить. Ей выдали на время косынку, куда она спрятала редкие седые пряди, а картуз дежурная санитарка постирала и положила сушить на батарею.
Около десяти утра, когда я уже передал дежурство новой смене и заканчивал описывать в истории болезни наши ночные приключения, меня вызвали на беседу с посетителями, дожидавшимися в коридоре.
Среди них оказалась тихая пожилая женщина с лицом цвета сухих табачных листьев, которая пришла узнать о состоянии нашей новой пациентки.
– Это ваша родственница?
– Нет, хорошая знакомая. Очень интересный, своеобразный человек.
– Мы это уже успели оценить.
– Ну, вот видите, – обрадовалась посетительница. – Это многие замечают.
Так состоялось мое знакомство с Ниной Ильиничной Нисс-Гольдман, известным в Москве скульптором. Как я узнал после, молодые годы она провела в Париже, училась мастерству у Бурделя, дружила с Модильяни, преподавала во ВХУТЕМАСе, многих знала и, казалось, много чего могла бы рассказать о людях, с которыми встречалась…
После, спустя несколько месяцев, когда мы вспоминали с ней эту ночь в реанимации и перекличку цитат из стихотворения Маяковского, написанного им на смерть Есенина, я спросил, доводилось ли ей с кем-нибудь из них встречаться. Она ответила как-то тускло, и в итоге все свелось к ее неприязни к Брикам, особенно к Лиле. Она считала, что Брики были причиной того, что Маяковский оказался в тяжелой депрессии, и это в конце концов привело его к самоубийству.
Мне приходилось бывать у Лили Брик несколько раз на Кутузовском. Лиля мне показалась человеком легким, жизнерадостным, несмотря на все ее болезни. Старость в ней присутствовала, но как бы отдельно, как некая ее тень, с которой она не хотела слиться. Лидия Гинзбург, которая часто бывала в этом доме, нашла для Лили Брик, на мой взгляд, наиболее точные слова: «Она значительна не блеском ума или красоты в общепринятом смысле, – писала она в своих воспоминаниях, – но истраченными на нее страстями, поэтическим даром, отчаянием…»
Во время моих посещений ее дома мне почему-то запомнился сентиментально-провинциальный, а вовсе не авангардный, как можно было ожидать, коврик на стене с вытканными уточками, подаренный ей Маяковским. Лиля им очень дорожила. Этот факт серьезным кивком подтвердил ее муж, филолог Катанян, который как раз вышел в этот момент из своего кабинета, где сидел в паутине проводов, слушая «голоса». Тогда же Лиля подарила мне свою недавно вышедшую в Швеции книгу с посвящением и шуточной надписью-извинением за то, что книга не переведена на русский. Там были фотографии ее и Маяковского, в том числе на пляже, где Маяковский демонстрировал свой купальный костюм, похожий на современное борцовское трико. Маяковский смотрел на нее со сдержанным обожанием, а Лиля – рассеянно, фокусируясь непонятно на чем в пространстве.
…Впрочем, некоторые подробности этой ночи, поездку на скорой под аккомпанемент сирены, доктора, цитировавшего Маяковского, Нина Ильинична хорошо запомнила. Рассказывала, как возвращалась из гостей от своей приятельницы, Александры Вениаминовны Азарх, где читали письмо от Солженицына, переданное кем-то тайком из Америки, как там было накурено – невозможно было дышать, а потом еще ей пришлось пешком подниматься к себе на пятый этаж, поскольку лифт не работал. Все это, по-видимому, и стало причиной тяжелого сердечного приступа.
В те годы в этой части Москвы, где располагалась наша больница, своим довольно узким кругом жили люди другой эпохи, посетившие «сей мир в его минуты роковые» и каким-то образом уцелевшие после всех пронесшихся бурь. Софья Власьевна, так называли они между собой советскую власть, настырно лезла во все щели, примерно наказывала их за инакомыслие, за репрессированных мужей и жен, но так и не сумела одного – отбить у них память.
Вопреки государственным постановлениям и вымаранным в энциклопедиях именам они позволяли себе помнить многих и многих, добровольно или вынужденно оставшихся в России слушать, по выражению Александра Блока, «музыку революции», а после – расстрелянных, погибших от голода и холода в отечественных концлагерях или подвергшихся травле, как Пастернак, как Анна Ахматова, которых по этой причине в то смутное время тоже нельзя было помнить, а тем более упоминать.
Кунины жили неподалеку, в конце Мясницкой улицы, если идти от метро «Чистые пруды» по направлению к Садовому кольцу.
Этот дом особо не был известен в официальных литературных кругах (может, потому и уцелел), но при этом оставался островком тихого сопротивления нахрапистому официозу. В разные годы здесь бывали Борис Пастернак, после – его сын, Евгений; его посещал религиозный философ Александр Мень со своими приверженцами, довольно долго жила здесь Анастасия Ивановна Цветаева, которую семья Куниных приютила после ее возвращения из ссылки.