Очень длинно и совсем неподвижно, очень узко, непомерно вытянув вверх – задние, вниз – передние ножки, подведя маленький, худой красный живот под синеватые ребра, висел вниз головой голый остов, и кровь капала в таз на его внутренности, принятые мной, по слабому зрению, за чулки.
Он был очень худой, легкий, пустой, весь из косточек и глянцевитой мертвой кожи, а пушистость и белизна нацело и навеки отнятые, висели поодаль, чтобы их не запачкать кровью, и над ними, растягивая их булавками и гвоздиками, старался, напевая песенку, мальчик.
Ноги рванулись, но глаза не пускали, потому что, опрокинувшись с гвоздя вниз легкой тяжестью неживого тела, тот трогал мое плечо голой кровавой мордочкой, и очень выпуклые глаза его, с беловатым ободом, столько знающие, глядели на меня без взгляда. И я не смела уйти.
– Кроля, – сказала я одними губами, одним вздымавшимся горем – и ноги вдруг оторвались от пола, шагнули и бросились прочь.
Вторая история называется «Свин». Перед убоем свинью не полагается кормить. Но этому даже охапку соломы не дали, чтобы он мог в нее зарыться и спрятаться от лютого сибирского мороза.
…Он топтался на коротких ногах по морозному хрусту, и он был не свинья, а дикобраз, еж или еще кто-то, потому что щетина на нем (спина, голова, уши, ресницы) была обведена густым инеем, как узор чугунных садовых решеток. Вместо щетины на нем был – лед. От пышности инея на щетинке он казался гротескным свиным чучелом на карнавале. Свиной саван!
Он был бел, как маленький белый медведь.
Сраженная зрелищем, забыв страх, что меня тут застанут, в чужом хлеву, забыв про раскрытую дверь, я присела возле него, переставшего топотать, тяжело неподвижного, ледяного памятника свинье.
Буря хлестала нас в широкие щели острой сибирской изморозью. Он мотнул мордой, мигнул – словно ткнул меня свиными седыми ресницами. Он молил об охапке соломы, в которую он до сих пор, в более теплые ночи, – зарывался.
– Я тоже умру, Свин… – еле выговорила я, не смея тронуть лед его щетинки.
Он тихонечко ее потряс, и она зазвенела.
Я нащупала в кармане корки, обломок овсяной лепешки и бросила жалкую кучку на мерзлый навоз перед свиной мордой.
И как каждую ночь, когда все спят, и я выхожу отдохнуть от них, от себя, от всего, – я стою и смотрю в небо, на голые сучья, на далекие огоньки на земле.
Если жестокость к «братьям меньшим» не имеет оправдания, то что же можно сказать о людях, попавших в кровавую мясорубку истории. Ободранных, вывернутых наизнанку, как этот несчастный Кроля или как обреченный на убиение Свин, даже в предсмертную ледяную ночь лишенный права на клок соломы.
В этом перечислении сравнений (с дикобразом, ежом, еще кем-то) не хватает самого главного сравнения – с ней самой, той, что оказалась рядом с ним в подобном положении в этой свирепой сибирской ночи.