Если бросить пригоршней воду искусно, брызги не дробятся водопадною пылью, а золотыми крупными каплями тяжелеют вниз, даже можно заметить, как книзу они пузеют, делаясь похожими на флакончики. Темнеют, когда летят мимо скудного ельника там направо, где Териоки и Райволо. Повозка стоит, как цыганская арба без лошадей, скаредно и вовсе не эллински. Небо и море стараются: синеют, теплеют, греют, и твердеет песок, который, только отбежав на три сажени, с удовольствием и злорадством сбрасывает с себя ненавистное прозвище «пляжа», рассыпается, холмится, разваливается и засыпает открытые ботинки гуляющих дам. И тело рыхлое бело синеет, не привыкши к воздуху, к движениям, скучая по диванам, материям и лампам. Между тем ни мужчина, ни женщина не были безобразны, стройны и гибки, но сладелая мягкость мускулов и то связанные, то размашистые движения говорили о городе, кабинете, конторе. Взбрызнув золотой фейерверк, дама вдруг ступила словно в теплую, хорошо укрытую ванну, грациозно, пожалуй, но совсем неуместно. Вишневый костюм, почти черный от воды, плотно прижимался к неполным и красивым, но слегка тряским животу, грудям и заду. Волосы были туго затянуты полосатым платочком. Черные брови супились, глядя, как кавалер ловко, но тоже словно нарочно, отплыл саженками (такие белые, вялые руки) на полверсты. Когда он крикнул самодовольно на весь простор: Алло, Аня! та даже вздрогнула, так некстати ей показались и этот веселый крик, и белые руки, и самое купание. Нарочно делая мелкие шаги, будто в узком платье, она побрела в повозку, ресшлепывая теплую, мелкую воду, и сейчас же подумала:
– Я страшно люблю Николая Михайловича, но глупо гулять голыми, как какие-нибудь греки.
Ей представился Мариинский театр, конфеты, фрак, надушенные перчатки, декорации и Николай Михайлович Лугов, ее любовник, роман с которым ей очень нравился, не был ни смешон, ни глуп, имел даже настоящую поэтичность, но вовсе не требовал лона природы. Пестрая куча мягкого тряпья вернула несколько Анну Павловну к более спокойным мыслям. Надев желтые сквозные чулки и перестав как бы быть участницей пейзажа, она с удовольствием посмотрела через узкую дверь на синее небо с белыми облачками, узкую желтую полоску берега, придавленную черною хвойною зеленью, воду, где рассыпались издали розовые купальщики, и легкий дымок неизвестно откуда. Близко плескались и ликовали дети попросту, как зверьки. Николай Михайлович, отдуваясь и встряхиваясь, влез, опять напомнив Тритона и то, как он мало похож на морское божество. Шаликова сама не знала, зачем ей нужно было, чтобы ее друг имел мифологический вид, но опустила глаза, разглядывая лифчик и сердясь на свою несправедливость. А Лугов разговорчиво сидел, держа задумчиво сиреневые кальсоны навесу.
– В природной жизни все просто: когда ходишь вместе по солнцу, купаешься, видишь тело, так естественны последние объятия. В них нет тогда ничего сложного, грешного, всей нашей ерунды. Вроде как высморкаться. Только, конечно, в сто раз приятней. Это чисто и целомудренно, в сущности.
Шаликова все еще не смотрела на него, сердясь на его рассуждения и на собственное недовольство, думая, что она его любит, может быть, больше, чем ей это казалось. Когда она подняла голову, Николай Михайлович был уже почти одет и похож не на Тритона, не на Эллина, а на Николая Михайловича Лугова, которого она любила. Именно вот этот среднего роста шатен с тупым носом и красными губами, известный уже в кругах композитор, в полосатых брюках с мокрыми и взъерошенными волосами и нравился ей, – никто другой. Анна Павловна молча его обняла и крепко прижалась (при чем повозка заколебалась), а Лугов удивленно опустился на узенькую скамейку. Анна была так благодарна, что по-прежнему видит родные глаза, чувствует через платье знакомую теплоту груди, рук и ног, что не видит мягкого, вялого тела, что все привычно, любимо, знакомо, что не требуется бронзовых мускулов и поступи богини, – что все крепче и крепче целовала его чуть толстые, как кусочки помидора, губы, не обращая внимания, что кабинка уже забурлила по воде и куда-то взобравшийся возница чмокает на лошадь (вероятно, рыжая кляча), которая дрябло ржет и дергает колеса с мели на мель.
Николай Михайлович благодарно и весело спросил глядя, как горизонт то опускался, то подымался в дверном отверстии:
– Теперь обедать, не правда ли? Я голоден, как полубог.
– Нет, я пройду одеться. Я в ужасном виде и не могу одна привести себя в порядок. Да и не хочу делать этого кое-как. У меня сегодня аппетит к жизни, и мне хочется все делать, как следует. Как я буду сегодня обедать! по всем правилам; тебе будут завидовать, так я оденусь. Я тебя сегодня очень люблю, только вылезай скорее. Я не задержусь, я сама смертельно хочу есть.