– Ты, конечно, музыкант и этого не поймешь, а я простая слушательница. Мне интересно не только как это сделано, гениально это или нет, мне важно мое впечатление, к которому, конечно, присоединяется много обстоятельств, ничего общего с искусством не имеющих.
– По всей вероятности! Но хотя я и музыкант, на меня также действуют разные обстоятельства, почему мне этот романс и неприятен. Кроме того он замечательно пошл и бездарен.
– А по-моему, совсем нет.
Оба замолчали. Вдруг определенный лукавый смех пробежал по большим глазам Шаликовой и, положив руку на обшлаг своего спутника, она примирительно сказала:
– И все это вздор. Ты просто ревнуешь.
– Может быть.
– К этому мальчику, старому моему знакомому, которого я знаю с десяти лет. Теперь я его узнала. Но, признаюсь, обратила на него внимание раньше, чем узнала, что это Аркаша Фазанов. Меня заинтересовало, что это за милый мальчик с такой чистенькой старушкой кутит. Потом я узнала и его, и его мать. И ты совершенно напрасно злился.
– Ну, и выдумала! это, пожалуй, еще пошлее, чем «Шелковый дождь», который ты только что пела.
Анна Павловна, словно не замечая слов Лугова, сощурила глаза, оперлась щекою на смуглую и розовую руку и лениво крикнула:
– Фэзи!
Мальчик вскочил, и дама перестала улыбаться. Ему было лет семнадцать. Тупой нос и розовые щеки выражали привлекательную веселость и именно семнадцать, даже, может быть, пятнадцать лет, и голова от высокого роста (вытянувшегося) и гибкой фигуры, казалась, коротко обстриженная, очень маленькой.
Испугавшись, он так быстро вскочил, что опрокинул широкую светлую рюмку, потом, разглядев неподвижную Анну Павловну, заулыбался, еще порозовел, сдернул канотьерку с светлых и блестяще напомаженных волос и наклонился к ее руке неловко и грациозно.
Лугов и Шаликова занимали несмежные комнаты в одном коридоре гостиницы, причем, если узкое помещение Николая Михайловича, заставленное чемоданами и дорожными принадлежностями, и походило на место временного пребывания туриста, то два покоя, занимаемые Анной Павловной, были убраны по-домашнему, со вкусом и уютностью, которые принято считать принадлежностью частных квартир. Присутствие небольшого грушевого рояля и обилие цветов усиливало это впечатление. Но некоторый эфемерный оттенок непрочности и изящного бавуака, свойственный всякой гостинице, все-таки был и даже тщательно поддерживался Анной Павловной. Ей вообще было приятно жить как бы играя в безродных туристов и повторяя сцены и жесты героев из французских, не слишком высокой марки, космополитических романов. И теперь, принимая в своей светлой комнате Аркадия Федоровича Фазанова, его мать, молодого приват-доцента, доктора, просто молодого человека, играющего в теннис, и свою подругу Раю Штильберг, – Анна Павловна с удовольствием вспоминала комедию Уайльда, виденную ею в Малом театре.
Когда входил в комнату Лугов, Шаликова передавала голубую дымящуюся чашку, где дымился золотой от позолоты внутри фарфора чай Фэзи. Анна Павловна двигалась медленно и как-то медлительно взглядывала огромными глазами из-под широкой розовой ленты на шляпе. Такая же лента розовым бантом перевязывала гитару, брошенную на зеленый ковер. Аркадий Федорович оказался еще более миловидным мальчиком, чем там на пляже, смущался и краснел, и г-жа Фазанова почтенно и матерински улыбалась ему из плетеного кресла, вся в белом, молодая и седоволосая. Приват-доцент, до известной комичности старавшийся держаться не учено, а как светский молодой человек, стоял спиною к большому окну, за которым шипело убогое море, и не смел протереть стекла пенснэ, запотевшего от чайного пара. Доктор сам наливал коньяк и вел себя другом дома, хотя был, кажется, первый раз у Шаликовой. Рая трещала в пространство все слышанные ею за двадцатипятилетнюю жизнь титулы и высокие или шикарные фамилии и имена, соединяя их в чудовищный пикник. Впрочем, время от времени Фазанова кивала Рае головой, не спуская глаз с сына и слегка засыпая.
Встретив Лугова, Анна Павловна с удовольствием обозрела все общество и, видя всех размещенными очень декоративно, вздохнула, произнося:
– Мы ждали вас, Николай Михайлович.
Все приняли эти слова за сигнал и приветствовали вновь прибывшего, считая своим долгом каждый сказать свое слово об исполнявшейся несколько дней тому назад в здешнем курзале его увертюре.
– Я ее писал три года тому назад и очень охладел к ней. Теперь я занят совсем другим. Я думаю, что музыкант еще более, чем писатель, подвержен такой участи, что, даже при лучших условиях, по чисто техническим причинам, его произведения обнародываются, когда он сам к ним уже равнодушен, интересуясь тем, что он пишет в данную минуту. Изданная книга, исполненная симфония, вроде дочери, которую выдали замуж.
– Тем лучше! – добродушно заметила Фазанова, – вам меньше волнений. Я бы умерла, если бы мои произведения исполняли публично.