– Сама с собой беседую. Да еще хорошим людям поклоны посылаю.
– Это ничего, можно другой раз и с собой поговорить, для интереса, – легко согласилась Ласточка и спросила: – Стол-то накрывать пора или подождем еще?
– Накрывай, милая, накрывай, пусть заранее все стоит.
– А если остынет?
– Тогда разогреем!
– Ну, уж нет, не дело это – остужать да разогревать, ждать да догонять. Посуду выставлю, а подавать стану, когда Иван Михайлович прибудут.
Ласточка еще поворчала для порядка, серчая неизвестно по какому поводу, и отошла на кухню, где она хозяйничала теперь с великим рвением. После вечных гостиничных номеров, в которых жили они все последние годы, в новой и собственной квартире Арины, которая была куплена совсем недавно, Ласточка развернулась во всю ширь своего характера: отодвинув могучей рукой всех в сторону, она собственноручно покупала и расставляла мебель, сама шила шторы и портьеры, развешивала по стенам картины, подбирала посуду, салфеточки, вазочки, тумбочки – и все это получалось у нее так красиво, так изящно, что Арина только диву давалась. А Черногорин, в первый раз оказавшись здесь в гостях, молча обошел все четыре комнаты, заглянул в столовую и на кухню, сел в удобное кресло, вытянув ноги, и развел руками:
– Вот теперь я в полной мере представляю, что подразумевается под этими словами – уютное гнездышко…
Ласточка, услышав такую похвалу, зацвела и зарделась, как молодая герань на подоконнике.
Самой Арине тоже безумно все нравилось в собственной квартире, но она никак не могла до конца поверить, что эти просторные, богато обставленные комнаты с высокими потолками и лепными ангелочками на стенах, принадлежат именно ей. У нее ведь за всю жизнь, кроме домика на Сенной улице в Иргите, никогда не было своего угла.
И вот наконец она его обрела.
Если выдавалась свободная минута, Арина подолгу стояла у окна, которое выходило на Тверскую улицу. Перед глазами открывалась милая для сердца Москва: многолюдная, спешащая, бойкая, хлебосольная, веселая, разгульная, хитроватая и всегда – родная. Она любила первопрестольную и очень хотела, чтобы первопрестольная любила ее, Арину Буранову.
За окном весело кружился легкий снежок. Проносились рысаки, запряженные в легкие санки, медленно тянулись ломовые подводы, гимназисты, расстегнув форменные шинели, азартно резались в снежки, городовой, похожий на сугроб, бдительно нес караульную службу, а мимо него, по обочине улицы, строем шли солдаты, и видно было, что пели песню, но какую – Арина не слышала. Засмотревшись, она вздрогнула от резкого и неожиданного звонка в передней и в ту же секунду, стряхнув нечаянный испуг, легким, летящим шагом устремилась на этот звонок, которого ждала еще с позавчерашнего вечера, когда принесли телеграмму, состоявшую всего из нескольких слов: «Буду в среду. Обнимаю и целую. Твой И.М. Петров-Мясоедов».
Бобровый воротник пальто Ивана Михайловича серебрился от снега и был холодным, снег под голыми руками Арины таял, скатываясь мелкими каплями, ей становилось щекотно, она смеялась звонким голосом и кольцо рук не размыкала.
– Арина, я же с улицы, студеный, еще простынешь, – голос у Ивана Михайловича, как всегда, спокойный и ровный, но слышится в нем, прорывается затаенная нежность. И нежность эту не показную, но постоянную, Арина всегда чувствовала, и она волновала, кружила голову, сбивая дыхание, как и сейчас, когда Иван Михайлович, наклонившись, осторожно поцеловал ее в волосы.
Они не виделись целых три недели, потому что из-за своей службы Иван Михайлович не мог приезжать из Петербурга в Москву чаще, чем это позволяли ему обстоятельства. Поэтому всякий раз, когда он появлялся и когда утихала первая радость встречи, Арина задавала один и тот же вопрос:
– Надолго?
И всякий раз огорчалась, потому что любой срок, сколько бы дней он в себя ни вмещал, всегда казался ей до обидного крохотным.
Спросила она и сейчас, помогая Ивану Михайловичу снимать пальто и принимая от него бобровую шапку, с которой и застыла в руках, услышав ответ:
– Очень надолго, Аришенька.
Она попыталась уточнить – на неделю или на месяц? Но Иван Михайлович обнял ее, поцеловал еще раз в волосы и сказал:
– Обо всем поведаю, ничего не утаю, но только после того, как Ласточка меня покормит. Я специально в поезде обедать не стал, чтобы ее разносолов отведать.
За столом Иван Михайлович шутил, хвалил Ласточку за кулинарные изыски и ел с таким аппетитом, что на носу у него, как у ребенка, выступили мелкие капельки пота.
Господи, бывают же на душе полный покой и умиротворение!
За окном все гуще, плотнее валил снег, крупные хлопья заслоняли свет в окнах, в комнатах установился полусумрак. И так уютно было сидеть в этом полусумраке, слушать родной голос и чувствовать себя абсолютно счастливой…
Ласточка между тем уже наливала чай и за чаем, словно о сущей мелочи, Иван Михайлович сообщил:
– Я подал прошение об отставке, думаю, оно будет удовлетворено, и я стану свободным человеком, не связанным никакой службой. А пока у меня имеется полный месяц отпуска, и он принадлежит только нам.
– Как? Почему в отставку?