Николай Дуга, привставая на стременах, время от времени оглядывался на свою сотню, чтобы удостовериться – все ли в порядке? Сотня шла ровно, молча, глухо – ни голосов, ни смеха; даже конского ржанья не слышалось. Каждый в эти минуты, пребывая под ярким солнцем, оставался наедине со своими думами, и были они нерадостны и тревожны, ведь каждый понимал прекрасно, что едут они на войну, и еще неизвестно, как распорядится судьба, и доведется ли еще раз проехать по этой дороге в обратную сторону.
«Вот все узелки и развязались, – молча разговаривал сам с собою Николай, покачиваясь в седле и глядя на гнедую гриву своего Соколка, – вот как ловко вывернулось, пожалуй, и не придумал бы никто, чтобы так вывернуть. Придется Григорию Петровичу, если живой-здоровый вернусь, еще раз меня сватать – как бы опять до ругани не дошло, выберет какую-нибудь кралю побогаче…» Разговаривал Николай сам с собою и думал так без всякого злорадства, даже с легкой усмешкой, потому что разговоры о предстоящей свадьбе, которую намечалось играть на Покров, потихоньку стали угасать еще летом, когда сын рассказал отцу о том, что ему довелось узнать про Семена Александровича Естифеева. Крякнул Григорий Петрович, услышав неожиданные известия, потеребил короткими пальцами седой клок на голове, вскочил из-за стола, пробежался по горнице, из одного угла в другой и, помолчав, вынес свое решение:
– Как бы там, сын, не выплясалось, а только я своему слову хозяин – сказал, значит, сказал, и на попятную не двинусь!
И снова они в тот день поругались. Правда, отец с кулаками не подступал, а сын за шашку не хватался. Вскоре еще подоспела новость – обезножел Семен Александрович, лежит и не поднимается.
Григорий Петрович собрался и поехал проведать. О чем они беседовали с Естифеевым, до чего дотолковались, Николаю было неизвестно, но понял он из скупого пересказа матери, что свадьба не отменяется, а только откладывается. А раз откладывается, успокоился он, чего же раньше времени поводья дергать… Продолжал служить, находясь на самом лучшем счету в полку, изредка загуливал со своим другом сотником Игнатовым и, загуляв, любил слушать патефон, из медной трубы которого выплескивался родной голос Арины Бурановой и волновал, встряхивал душу по-прежнему, словно слышал его всякий раз впервые. Пластинок теперь, взамен разбитой, имелось у Николая четыре штуки, и хранились они в специальном деревянном ящичке, который он сам смастерил на досуге. Ящичек и патефон ехали в обозе, и ездовому строго-настрого было наказано, чтобы берег он их пуще собственного глаза.
Про невесту свою, на которой был сосватан, Николай за полгода толком ни разу не вспомнил. Не имелось у него такой необходимости, ведь он даже имени ее не знал. Падчерица Естифеева – вот и весь расклад. И какая тут женитьба!
Впереди, будто вынырнув из снежной белизны серыми стенами зданий, показалась Круглая. На запасных путях дымили паровозы, за паровозами выстроились вагоны, в которых зияли проемы, а к проемам этим тянулись деревянные сходни, по которым предстояло заводить лошадей. Свадебные мысли Николая отсекло, будто шашкой. И теперь уже ни о чем, кроме предстоящей погрузки, он не думал.
Лошади уросили, не желая подниматься в вагоны, вздергивали головы, пятились испуганно, стоял сплошной крик, свистели плетки. Копыта глухо стучали по стылым доскам. Николай не отходил от вагонов, самолично проверяя погрузку, чтобы не случилось какой-нибудь досадной оплошки.
К вечеру погрузка была закончена, и началось прощание, потому что на станцию приехали в большом количестве провожающие. Обнимались, плакали, крестили вслед родных и близких, которые исчезали в проемах вагонов. Николай со своими попрощался еще накануне. Григорий Петрович специально приехал с семейством в полк, потому что иного времени у него бы не нашлось – атаманские дела требовали теперь находиться в станице безотлучно. И поэтому Николай удивился, когда подбежал к нему Иван Морозов и доложил:
– Господин сотник, вас там спрашивают.
– Кто спрашивает?
– Не знаю. Корней сказал, что попрощаться кто-то приехал. Вон там стоят, возле тех саней.
Быстрым шагом Николай подошел к саням, на которые указал Иван Морозов, и споткнулся в растерянности – это еще кто пожаловал?! Стояла перед ним, закутанная в толстую огромную шаль, завязанную на спине большим узлом, тоненькая фигурка, обряженная в мужской полушубок. Шаль от мороза заиндевела, лица почти не видно, и только светились глаза – большие, испуганные. Николай смотрел и не узнавал – что за чудо?
– Кто меня звал? Ты?
– Я, Николай Григорьевич. Я Алена, невеста ваша, мы с вами в садике у нас виделись, когда вы через забор перелезли.
Вот тебе и патрон без капсюля!
Николай от растерянности даже не нашелся, что сказать. Стоял, постукивая по голенищу сапога плеткой, молчал и не знал, что ему делать. Повернуться и уйти? Попрощаться? Пообещать? А чего обещать-то?
И он продолжал стоять, будто ноги его пристыли к утоптанному снегу.