– А теща тебя сковородником бы обиходила, вот уж точно – не промахнулась бы!
Последние слова покрыл дружный смех.
Иван Михайлович остановился, не дойдя нескольких шагов до костра, вокруг которого тесно сидели солдаты, и один из них, по фамилии Аникеев, рассказывал, как нетрудно было догадаться, о проводке эшелона со снарядами в Порт-Артур, куда удалось проскочить по самой гибельной кромке, а затем, на паровозе и двух платформах вернуться обратно. Когда вернулись, узнали – южная ветка перерезана японцами в трех местах, сразу же после того, как пронесся паровоз с платформами. И где-то там, на плоских макушках сопок, остались поручик Останин и молодой солдат со странной фамилией Чемчупкин, по своей охоте побежавший следом за командиром.
Всего два с небольшим месяца прошло с того памятного дня, а казалось сейчас, что все случилось давным-давно, что минула уже целая жизнь, и в новой реальности война стала обыденностью; вид страданий и смерти, которая, не отставая, ходила по пятам словно привязанная, примелькался и не обдавал душу ужасом.
Привычная, надоевшая уже картина стояла перед глазами: горели костры, мутно маячили в темноте китайские фанзы, покинутые своими жителями, ржали и всхрапывали кони, поблескивали штыки часовых возле артиллерийских орудий, и весь этот огромный шевелящийся лагерь должен был еще пополниться за ночь, а утром, как только забрезжит рассвет, тронуться с места и уходить – армия отступала к Мукдену. Отступала с обозами, с артиллерией – будто людская река текла вдоль железнодорожного полотна, по которому уже прошли два последних поезда с ранеными. Но всех забрать эти поезда не смогли, и часть раненых маялась сейчас в узких китайских повозках, между которых ходили, не зная покоя, санитары и сестры милосердия.
Возле одного из костров негромко зазвучала песня. Вел ее молодой, красивый голос, и от того, что он был молодым и чистым, песня пронзала еще сильнее и жалостливей:
Песня эта появилась совсем недавно, от офицеров требовали ее запрещать, чтобы не сказывалась она на боевом духе нижних чинов, но Иван Михайлович никогда этого не исполнял, рассуждая очень просто: если требует душа, пусть поют. На храбрости, когда она потребуется, грустные песни совсем не сказываются. Он повернулся и пошел прочь от костра, направляясь к фанзе, где собирался подремать хотя бы несколько часов до рассвета. Но возле фанзы его остановили два солдата:
– Господин подполковник, вы не ходите в эту развалюху, там так воняет, аж нутро выворачивает. Мы здесь вам постелили, полог повесили и бурку положили, завернуться можно.
Из каких-то досок солдаты соорудили помост, над ним натянули тряпичный полог, вот и ночлег готов. Иван Михайлович забрался на помост, завернулся в бурку и со счастливым вздохом вытянул ноги, которые налились за долгий день железной тяжестью.
«Отбываю ко сну, милая Арина Васильевна, и докладываю, что день прошел вполне сносно, что сам я живой, здоровье у меня отменное, настроение бодрое, и единственное, что огорчает – редкое прибытие почты с твоими письмами. Я без этих писем сильно скучаю и радуюсь безумно, когда они приходят, читаю и будто слышу твой ангельский голос, который я готов слушать до бесконечности. Еще я хочу сказать, Арина Васильевна, что я очень тебя люблю и что…»
И уснул Иван Михайлович, совершив словно молитву свой обряд, который он совершал каждый день: как бы ни устал, как бы ни уморился, прежде, чем провалиться в тяжелый сон, всегда разговаривал с Ариной, и разговор этот складывался легко и свободно, не так, как на бумаге, когда писал письма. Жаль только, что засыпал он частенько, не успев сказать всех слов, какие хотелось сказать.
Пробудился он на рассвете под нудным, сеющим дождиком. Срезаемый порывами ветра, дождик полосами шатался над землей и щедро сыпался на людей, на повозки, на орудия, на лошадей, пронизывая все, что ему поддавалось, мерзкой мокретью.
– Аникеев! – едва только проснувшись и еще полностью не разлепив глаза, позвал Иван Михайлович, и когда тот подбежал, первым делом спросил: – Заряды?!
– В полном порядке, господин подполковник, не извольте беспокоиться. Укрыты, запечатаны, не отсыреют.
– Смотри, Аникеев, головой отвечаешь.
Лагерь уже поднялся, шевелился, шумел и скоро тронулся с места, оставляя после себя темные, влажно поблескивающие пятна кострищ, кровяные бинты, тряпки и подчистую разрушенные фанзы, которые сиротливо смотрели на тусклое дождливое утро выбитыми окнами. Мокрая дорога измочалена была колеями от колес и размешана сотнями ног.
Скоро и она опустела.