– В заднице, Арина Васильевна, когда на ней восседаешь, тоже правды нет, и здравый ум полностью отсутствует! – Яков Сергеевич развел перед собой руками и стронулся наконец-то с места, обретя жесткий и властный голос: – Ты куда ехать собралась?! На край света?! У тебя на одну дорогу, туда-сюда, больше месяца уйдет! А контракты, а неустойки?! Да нас с тобой до нитки разденут! Ты это понимаешь?!
– Ага! – весело согласилась Арина. – Это я понимаю. Да только ты, Яков Сергеевич, не печалься раньше времени и сильно не убивайся. Я все неустойки на себя возьму. Большие убытки тебе не грозят. Только давай об этом сейчас говорить не будем. Ты мне билет, пожалуйста, до Самары купи. Вот вернусь оттуда, сядем с тобой рядком и ладком все наши дела порешаем. Договорились?
Черногорин, ничего не ответив, круто развернулся и ушел, даже слов не стал зря тратить, потому что прекрасно знал и понимал: спорить с Ариной Васильевной, когда на серьезные вопросы она начинает отвечать с непонятным весельем, дело абсолютно бесполезное, все равно будет упорно долбить, как дятел, до тех пор, пока до своего, задуманного, не додолбится. Ладно, решил, скрепя сердце, Черногорин, пусть съездит в Самару, проветрится, может, и одумается.
Он послушно выполнил просьбу Арины, купил ей билет, и на следующий вечер она уже ехала в Самару, известив телеграммой Василису Федоровну, чтобы на станцию за ней прислали коляску.
Тихое, теплое лето покоилось над подмосковными полями и перелесками, и тихо, тепло было на душе у Арины, когда она смотрела в вагонное окно, за которым еще не сгустились сумерки. Все для нее теперь было просто и ясно, все встало на свои места, и никаких вопросов решать ей не требовалось, потому что главный вопрос она для себя решила – надо, просто необходимо быть рядом с Иваном Михайловичем. Она его выходит, вылечит, вытащит из любой напасти, какой бы страшной та напасть ни была, и есть у нее для этого силы, такие большие силы, каких раньше никогда не имелось.
«Ванечка…»
Она глубоко, радостно вздыхала и не отрывала взгляда от ласковой, нежной земли, которая плавно проплывала за стеклом вагонного окна.
Встречать ее на станцию приехала сама Василиса Федоровна. Правда, из коляски выходить не стала, послала на перрон кучера, и когда тот вернулся, сопровождая Арину, суровая старуха неожиданно всхлипнула и пожаловалась:
– Вот до каких степеней дожилась, голубушка, побоялась из коляски-то вылезать, боюсь, что обратно не заберусь… Поднимайся скорей ко мне, я хоть тебя обниму да поцелую.
И обнялись они, и расцеловались, как родные, объединенные одним общим горем, которое сменилось общей же радостью.
А скоро уже молились в маленькой деревенской церкви перед иконой Богородицы, как и в прошлый раз, и слезно просили все о том же: о ниспослании здравия и помощи рабу Божьему Ивану.
На крыльце имения, уже проглядев глаза, их ждала Любаш-ка, и даже взвизгнула от молодого восторга, когда кинулась к подъехавшей коляске. Арине в какой-то момент показалось, что она вернулась к себе домой, где очень долгое время отсутствовала.
До самого вечера просидели они с Василисой Федоровной на прохладной веранде, глядя, как Любашка варит малиновое варенье; говорили, говорили и не могли наговориться.
– Я ведь, голубушка, помирать собиралась, когда первую-то телеграмму доставили, – рассказывала Василиса Федоровна, – даже велела Любашке смертное приготовить. Легла, руки вот так сложила, и думала, что больше уж не подняться… А поднялась, поднялась я, голубушка, как вторую-то телеграмму прочитала. Теперь и ты приехала, мне хоть в пляс пускайся…
И Арина тоже рассказывала, как переживала страшное известие, как показалось ей однажды ночью, что она вот сейчас, в сию минуту, умрет. Никому об этом не рассказывала, даже Ласточке, а теперь изливала душу и будто освобождалась от той тяжести, которая накопилась в черные дни полного отчаяния.
Вечером, не желая и на короткий срок расставаться с невесткой, Василиса Федоровна приказала Любашке, чтобы та постелила им в одной комнате, и ночью, когда уже лежали в постелях, призналась:
– Ты уж меня прости, голубушка, я ведь тебя испугалась спервоначалу. Перед тем как тебе приехать, сон мне приснился, чудный такой сон. Будто бы вижу я свое имение, комнаты вижу, а войти туда не могу, будто кто меня за руки схватил и не пускает. А по всем моим комнатам девица незнакомая ходит. Кто такая? И мне как бы голос чей-то говорит: а это хозяйка новая, сына твоего Ивана жена молодая, теперь она здесь жить будет… Проснулась, помню, и так рассердилась на Ивана – что же ты, сын, не посоветовался, ни слова не сказал, благословения не попросил, все сам-один придумал. Потому и встретила тебя неласково, а утром-то, когда разглядела, увидела – глаза у тебя хорошие, светлые. Я за свой век много людей повидала – знатных, не знатных, всяких, и давно уж научилась, голубушка, по глазам их определять, в глазах вся правда человеческая таится… Ох, заговорила я тебя, ты уж сны, наверное, видишь. А вот забыла спросить, голубушка, на какой срок приехала?