Мы все читали про нищую богему и мансарды Парижа двадцатых годов. Так вот, Саша увидел нынешний лондонский вариант этой богемной жизни и почему-то ужаснулся. Я пытался объяснить Саше, кем оказалась его интернетная корреспондентка, явно диссидентка из приличной семьи. Про культ велосипеда и ромашкового чая, антиглобализм и манеру немногословности, когда вегетарианство и пацифизм – это еще и символика бунтарства против системы, против родителей и правительства, против агрессивной толпы мясоедов и милитаристов, против элитарности в образовании. Она хотела сказать: да, я никогда не слышала про принцип неопределенности Гейзенберга; но ты ничего не знаешь про учение суфи и мистику ислама (от Дальстона до Стамбула – один шаг: тут на каждом углу исламские мистики). Безграмотность в вопросах ядерной физики или римской истории не означает, что человек незнаком с листом Мёбиуса. Или с Чеховым. Или с учением суфи. Каждый учит то, что хочет.
По ходу моих объяснений лицо Саши все больше мрачнело. Он сказал, что я подтвердил его худшие подозрения о его собственном идиотизме. Его заклинило, и он явно все испортил своими спорами про принцип неопределенности. Он понял, что заехал не туда со своим вектором и импульсом в поведении с ней в тот вечер, и уже натуро попытался назначить еще одно свидание, но было уже поздно. В ответ на его «текст» он получил сообщение: Софи чувствовала, что явно не понравилась Саше, что разговора у них никогда не получится, отношения не сложатся, и поэтому она решила вернуться к своему прежнему партнеру, психоделическому музыканту, с которым она рассталась год назад. Тем более далеко ходить не надо – он жил в соседней комнате, они давно делят квартиру. Это был тот самый небритый тип в бермудских трусах, который попросил у него сигарету.
В глазах у Саши стояли слезы. Он был безутешен.
«Блин, это значит, мне надо валить обратно».
«Куда?» Я подумал было, что он решил вернуться в Лондон.
«Куда-куда? В Россию! – Надежда на переселение в Дальстон в дальней перспективе явно грохнулась. – Не могу. Мне в России страшно».
«Отчего?» Саша был не первым и не последним, кто говорил мне про этот российский страх.
«От всего страшно, – сказал Саша. – Если ты, идя по улице города, не знаешь, что страшней – прыгнет на тебя бандит или подойдет к тебе мент, то ощущение постоянно такое: ты точно знаешь, что ты жив, ты есть, ты здесь, но одновременно ощущаешь, что тебя здесь нет».
«Принцип неопределенности Гейзенберга?»
Саша ничего не ответил. Его дождевик был как будто вакуумным пакетом, в котором он аккуратно законсервировал непогоду с дождем и ветром в своей душе – весь душевный неуют его лондонской встречи. Мы вышли из бара на солнечную улицу, медленно, прогулочным шагом двигаясь в направлении моего коттеджа. По дороге к дому мы прошлись по рынку, осмотрели пестрые барахолки и комиссионки (Саша тут же приобрел себе антикварную рубашку с кружевными манжетами и экзотическую соломенную шляпу), заглянули от нечего делать в отдраенный под питерианскую старину Музей мореплавания. Городок застыл в пятидесятых годах – в Киле, как во всякой непрезентабельности, было нечто советское. И меланхоличность этой ностальгии по пятидесятым постепенно передавалась Саше – он почувствовал себя тут в своей тарелке, в эпохе, о которой ностальгически вспоминали его родители. Мы переоцениваем уникальность советского убожества. Городок Киль всем своим неброским видом говорил ему, что сердечные неудачи и душевные провалы вовсе не уникальны, той же природы в любую эпоху и в любой части света, с той же частотой рождаемости и смертности, как и у тебя в душе, и поэтому не столь фатальны, как кажется. Лицо Саши, вопреки его собственным внутренним интенциям, векторам и импульсам, стало проясняться. В конце концов он снял плащ.
Мы вышли к пустынному пирсу, обычно облепленному рыбаками. Но в этот день тут красовался один-единственный рыбак – гигантских, впрочем, размеров, отлитый из бронзы, позеленевшей от морских ветров и дождей. Это было монструозное произведение местного скульптора послевоенной эпохи. Рыбак боролся с рыбами. Или они овладевали рыбаком? Рыбы тоже были гигантского размера. Одну из них рыбаку удалось оседлать так, что она вырастала у него между ног, свидетельствуя о его эротической мощи. Другие рыбины облепляли его со всех сторон так, что трудно было сказать, где в этой скульптурной оргии пролетарского фрейдизма начинается голова одной и заканчивается хвост другой. Я решил не комментировать другие синкретические аспекты символа рыбы, тем более что Саша с гораздо большим восторгом разглядывал настоящих живых тварей в рыбном магазине в двух шагах от пирса. На развалах льда среди морских водорослей были выложены местные дары моря, не превышающие европейскую квоту по отлову, но – всех видов и размеров, все чешуйчатые и панцирные, головастые и с клешнями, раскрасневшиеся от посмертного стыда. Тут же живая рыба бесстыдно плескалась в жестяном контейнере с морской водой. За углом плескалось само море, где нас, как я опасался, поджидал Монти.