С пересохшим от ходьбы горлом (гортань сохнет от ходьбы, как речь от разлуки), я шагнул по ступенькам в полуподвал подвернувшейся распивочной. Там было прохладно, пустовато, сумрачно, с кисловатым духом вина в разлив. Выпив залпом граненый стаканчик сухого хересу у обитого жестью прилавка, я утер губы и двинулся к выходу, когда заметил, что из полутемного угла меня подзывают покачиванием согнутого пальца: «Эй, балабуз, балабуз!» При всей непонятности и нелепости клички обращались явно ко мне, потому что никого больше, кроме подавальщицы, да и та удалилась за занавеску, в заведении не было. В углу примостились с бутылкой в руках два киевлянина. Оба были в торжественных не по обстоятельствам черных пиджаках и при галстуках, несколько растрепанных под воротниками потемневших от пота белых рубах. Судя по виду, они были то ли с похорон, то ли со свадьбы, то ли с партийного собрания, что, впрочем, все одно, едино и равно. Один говорил, что ему пора обратно в свою хату к своей жинке, и видно было, что говорил он это уже не в первый раз. Другой щедро плеснул хересу в мой стакан, и мы чокнулись.
«С Москвы? Москаль, значит. Выпьем! – говорил один. – Мы тоже из Москвы вертанулись. Большой город. Киевский вокзал. Разве в Москве такой херес достанешь?» – щурился он на стакан. Ему вторил товарищ: «Нету у них хереса», – тряс он головой. – Вымя, говорят, есть, а хереса нету. Тебя как, москаль, по вымени?» Не так уж они были просты, сколько нетрезвы.
«Зиновий», – назвал я себя осторожно. Когда они стали уточнять мое имя в четвертый раз, я, наученный своей трусостью, не выдержал: «Имя, между прочим, польское». Знают ли они, что полное имя Богдана Хмельницкого не просто Богдан, а Зиновий Богдан, то есть он Зиновий Хмельницкий, а Богдан – это прозвище. Мы родились с этим национальным героем в один день, и в честь Богдана Хмельницкого меня и назвали Зиновием мои родители-интернационалисты. Может быть, два киевлянина и не знали этих анкетных данных, потому что глядели на меня разинув рты. Я не учел, наверное, за какую Украину они ратуют – за самостийную или за ту, которую Хмельницкий продал русскому самодержавию? Мои собутыльники напирали на меня: каждый их жест мог обернуться или ударом стакана по голове, или приглашением еще раз чокнуться.
«Ты к своим иди, понял?»
«Куда?» – отступал я к двери.
«Ты иди, к своим иди». Был ли это совет или угроза? Что они имели в виду? Куда к своим? В Москву? Я выскочил наружу и, озираясь, зашагал по тротуару. Два киевлянина махали мне вслед руками: то ли угрожая, то ли указывая направление. Я пересек улицу и припустился вдоль каменной высокой ограды, свернул за угол, уперся в тупичок и остановился, не зная, куда дальше двигаться. Пустой тупик с нависающими золотыми кронами, припорошенными пылью, был, казалось, необитаем, ни одно окно не глядело на тебя, вымерший отросток города, слепая кишка. Каблук впивался в стершуюся пятку железной хваткой; на улицу, где размахивали руками два самостийца в черных пиджаках, я не желал возвращаться. Паника заструилась потом за воротник рубашки, как всегда бывает, когда предстоит стучаться в чужую дверь: я приблизился к железным, выкрашенным пыльной краской воротам, стараясь обнаружить какой-нибудь проходной двор, чтобы выбраться из тупика. Шелохнулся воздух, и тут же, снова расстреливая меня, с цоканьем посыпались на асфальт каштаны. Я прижался лбом к металлу ворот, как будто защищаясь от этого злого и бессильного града, и, пережидая цоканье и чирканье лопающихся на лету каштанов за спиной, я невольно вжимался ладонью в выпуклый орнамент дутого металла, водя по его острым углам. И тут почувствовал, что проваливаюсь: часть ворот, в которую я вжимался, раскрылась, оказавшись калиткой; ввалившись в пустоту двора, я еле удержался на ногах, чуть не упав на колени перед человеком, сидевшим на лавочке во дворе у самых ворот. Железная калитка захлопнулась, возвращенная пружиной в прежнее состояние, и человек в брезентовом не по погоде плаще, не вставая с лавочки перед пыльным двориком, приподнял черную шляпу, поправил очки и спросил:
«Откуда?»
«Я заблудился», – сказал я.
«Вы не киевлянин? Тогда зачем вы в Киеве? – Он раздраженно пожал плечами. – У вас, может быть, глаза не на месте? Вы разве не видите на каждом углу трехэтажной афиши? Там ясно сказано на трех языках: на русском, украинском, – он стал загибать пальцы, – и на немецком языке. Вы, может быть, не умеете читать, молодой человек?»
«Там на афише по-английски, а не по-немецки. По-русски, по-украински и отчасти по-английски», – поправил я его машинально, оглядывая двор с угрюмым зданием, запертым на замок.
«По-английски? – Человек в шляпе усмехнулся. – Разве это имеет значение? Сегодня по-немецки, завтра по-английски: явиться на угол двух улиц, возле кладбища, при себе иметь документы, деньги, ценные вещи, а также теплую одежду под угрозой расстрела. Или, может быть, молодой человек не