— Ничего, так мысли вслух. Я не оправдываю тебя, но и не осуждаю. На все есть причины. На это — тоже. Понимаешь, это очень сложная система. Мы не можем знать, чем обернется тот или иной шаг. Остается уповать на Бога.
— Я отомстил. Серега больше не дышит, не ходит по земле. Все, нет его…
— Ты счастлив? — спрашивает Нахвальский спокойно.
Опять этот вопрос. И снова тупик. Не счастлив, теперь понимаю, что не счастлив. Потому что слаб. Или недостоин, что, в принципе, одно и то же. И уже не ненавижу его, а даже начинаю понимать.
— Нет, не счастлив. Это плохо?
— Это ни хорошо, и ни плохо. Такая система координат слишком проста, и почти не встречается в жизни. Тут же много переменных. Всех нам знать не дано.
— И тем не менее?
— Это путь, — говорит Нахвальский. — И любое твое действие имеет смысл, если у пути есть пункт назначения, конечная точка, которую необходимо достигнуть. Вне этой системы, куда бы ты ни шел — движение не имеет значения.
— То есть…
— То есть нужно знать, для чего все это. Каждый день, каждый час, минуту, секунду.
— Получается, если цель у меня благая, то совершил хороший поступок?
— Все не так однозначно. Я знал того Серегу. Он, к примеру, был детдомовским. И до самой смерти не забывал место, где жил: помогал деньгами, лично приходил несколько раз в месяц, беседовал с ребятами. Его и звали там исключительно Сергей Николаевич. Даже бывшие воспитатели…
Я чувствую, как нижняя челюсть плавно отъезжает вниз. Смотрю на Нахвальского как оглушенный, ударенный пыльным мешком, словно рыба, вынутая из воды, и сразу получившая удар веслом.
— Что? — выдыхаю я.
— Да, Володя, все не так однозначно.
Черт, черт! Как так могло произойти? Я вижу детдомовских детей: обездоленных, брошенных, живущих в казенных условиях. А Серега им помогал, пытался скрасить тяжесть жизни без родителей. Перед глазами его лицо, но не надменно-злое, как в кафе в тот злополучный день, но и не растерянно-уставшее, как у подъезда — одухотворенное, полное доброты и сострадания. И светлые глаза детей, что видят в нем наставника, отца, которого у них никогда не будет.
— Что же делать? — горестно спрашиваю я.
— Что делать? Для начала, перестать себя жалеть. И, очень рекомендую, совсем бросить пить…
— Вы как агитатор, — перебиваю Нахвальского.
— И, тем не менее, Володя, это серьезно. Ты убиваешь себя, методично и уверенно. Или, что еще хуже, превращаешь в безвольного барана. Какие изменения, какие действия?
— Я устал…
— Нет, ты назвался уставшим. Потому что так проще. Ты уже давно стал ведомым. И все же рвешься куда-то вверх. А туда не попасть, пока не приведешь себя в порядок. Причем, я говорю не только про тело.
— Я совершил большую ошибку…
— Хватит себя жалеть, Вова! Что делать, я устал… Ты что, девочка-студентка? Ты недавно человека убил. И я здесь не просто так.
— А зачем вы здесь? — спрашиваю удивленно.
— Хочу тебе помочь, хотя ты и не просишь о помощи. У меня есть небольшой домик на юге. Мы иногда там собираемся. Но обычно он пустует. Вот ключи, и адрес.
Нахвальский протягивает небольшой футляр. Я автоматически беру, и почти кладу в карман. Но останавливаюсь.
— Я не могу принять этого, Захар Владленович, — говорю после пары секунд размышлений.
— Можешь, — говорит Нахвальский. — И примешь. Мало того, в ближайшее время уедешь, чтобы не наделать глупостей.
Я кладу футляр в карман. Становится немного легче. Хоть кому-то есть до меня дело. Нахвальский хочет помочь, дает ключи от целого дома на юге. Об этом же можно только мечтать.
Но мне все равно. Я вижу Серегу в детском доме. Черт, ну неужели мы обязательно должны были столкнуться?
— Ну, ладно, Володя, мне пора!
— Подождите, — говорю я. — Помните, в первую нашу встречу, в кафе, вы говорили, что пишите стихи.
— Я говорит, что поэт, — подтверждает Нахвальский.
— Но за все время я не слышал ни одного вашего стиха.
— А ты хочешь, чтобы я что-нибудь прочел?
— Конечно.
Повисает пауза. Лицо Нахвальского беспристрастно. Я жду, когда заговорит. И в момент, когда кажется, что передумал, Захар Владленович начинает читать:
Стих заканчивается, а я словно все еще в другом мире.
— Это всего лишь жизнь, — говорит Нахвальский, не давай опомниться. — Есть вещи много более ценные…
— Что это за вещи?