Жанр романов Гольдштейна может быть определен как роман-хаос, основой которого является диссипативное письмо. Оно отчасти становится тем, что сам Гольдштейн называл «литературой существования» [Гольдштейн 2011: 332–349]. И притом, что термин «литература существования» так и остался невостребованным, видимо, в силу своей концептуальной локализованности, несмотря на немногочисленные попытки применить его и расширить[31]
, можно ожидать, что термины «роман-хаос» и «диссипативное письмо» окажутся более полезными для определения современного романа. Структурализованная концепция истории, фундаментальная для романа как жанра, возникает как свойство самого дискурсивного, нарративного, поэтического хаоса, не вопреки ему и не как его источник, а именно как его свойство и проявление. Порядок (необходимость) не связывает, не ограничивает хаос (свободу), а рождается из него и только благодаря ему становится одним из его свойств, пусть и довольно важным, с нашей, читательской, точки зрения – становится принципом необратимости времени. И если порядок является не случайным порождением хаоса, то сама случайность не есть нехватка порядка, ограниченность знания или ошибка системы, но присуща ей как таковой, органична и подлинна, узаконена и исторична, как бы парадоксально это ни звучало[32]. Роман-хаос реалистичен в том же смысле, в каком теория хаоса реалистична в сравнении с ньютоновской механикой.Как следует из предисловия романа «Помни о Фамагусте», его основная тема – это память об основополагающем акте насилия-присвоения и его забвение. Это, скорее, память не об «Империи»[33]
, а о пустоте, остающейся после ее конвульсий, и о возможности заполнить ее словом, рассказом, жизнью. Задача романа – ввести в литературный обиход «понятие» памяти о жесте захвата. «Помни о Фамагусте» – это код компенсации нехватки памяти, знака, имени избыточностью, нудительностью, настоятельностью «рассказа»: «Помни о Фамагусте – девиз повествования» [Гольдштейн 2004: 7–8]. Тем самым автором дается ключ к пониманию основного процесса в его поэтической системе: балансирование знаковой (символической) экономики нехватки и избытка, приобретений и потерь, притом что в виде основного знака (символа, мифа) выступает остановленный жест присвоения, насилия[34][35].В «Спокойных полях» Гольдштейн пишет:
Долг истинных ценностей кануть, погребаясь во мгле, и неисповедимо, минуя посредников, чрез невозможное, воскресать <…> в борьбе с забвением предпочтительней иной раз сотрудничество – смешавшись, лакуны и реставрация создают некое третье, самое плодоносное, реально-бредовое состояние; как добиться его – спроси у карги, перерезающей ножницами вертикальные нити [Гольдштейн 2006: 63–64]п
.Борьба со смертью, воскресение, творение жизни видится ему как суть «магико-теургического искусства» [Гольдштейн 2009: 116–117][36]
, той «стихопрозы» или «проэзии»[37], к которой он, по-видимому, причислял и свои тексты[38]. Воровство забвения и смерти, воровство у смерти и забвения, а иногда и у памяти, реапроприация «истинных ценностей», то есть символов и их смыслов, – таково реалистическое назначение письма. Хаос Гольдштейна – это узаконенное беззаконие символических и риторических краж и даров[39], убийств, воскрешений и спасений[40], отменяющих бывшее и создающих не бывшее.Разберем следующий пример (начало романа):
Я не хочу, не хочу писать критику, в тупиковой квартирке своей, моим не смущаясь присутствием, наоборот, нагреваясь от публики, даже в единственном ее жалчайшем числе, восклицал поэт-переводчик и по столу, покрытому домашней скатеркой, раз, другой, третий гремел кулаком, такое отрицание в человеке. Было это не в день показа мне его критики, частью напечатанной в толстом столичном, частью только еще и так далее. О нем что-то будет потом, далекого живого призову поминально [Гольдштейн 2004: 8].