В главе «Про девочку и корабль» из «Легенд» девочка Лена из семьи репатриантов, трудный подросток, во время своих похождений по ночной Хайфе случайно попадает в дом чужого человека – интеллигента из России. Очарованная неожиданно открывшимся перед ней незнакомым миром, она видит, как ее жизнь распадается «на кусочки разноцветной пластмассовой мозаики и черной смолы», и она оказывается во власти чувства «одиночества и боли, ее безнадежной непринадлежности ко всему этому». Благодарная за этот дар судьбы, она становится «другой» и погружается «в тот неожиданный мир правды, который оказался миром тишины» [Соболев 2016: 230–231]. Помимо отождествления правды и тишины, здесь просматривается характерное и для «Иерусалима» указание на экзистенциальную непринадлежность как на «неожиданный и безупречный компас, бьющийся в ночном хаосе шторма» [там же], то есть в хаосе истории, а также тема формирования сознания «другого» как отказа от мира. Тишина, непринадлежность, отказ определяют инвидентную составляющую реализма Соболева.
Вводимое в «Лакедеме» метафизическое и даже религиозное измерение отчасти подготавливает и объясняет ту загадочную двойную сцену, в которой рассказчик идет на вечернюю молитву, будучи человеком нерелигиозным, о чем свидетельствует то, что кипу он надевает, только войдя в синагогу [Соболев 2005: 30–33]. Эта сцена является еще одним вполне случайным фрагментом его исканий, но движимы они тишиной, царящей между фрагментами. В следующих главах поддерживается постоянный градус метафизического напряжения или неопределенности, вплоть до финала романа и видения Иерусалима-Петербурга – небесного ли, земного ли[72]
, но в любом случае «наполненного молчанием» [Соболев 2005: 444]. Здесь рассказчик слышит наконец обращенный к нему призыв, возможно, звучащий в ответ на богоожидание, вписанное в начало романа. Голос и молчание пронизывают различные и разнородные фрагменты и главы романа. Мотив зова по имени имеет библейское происхождение: Всевышний призывает из глубин тишины Моисея и Самуила. Голос, звучащий в финале романа, зовет рассказчика именем «Шемхазай», что можно перевести как «(пред)видящий Бога». Таково имя одного из падших ангелов в еврейской мифологии, а также, по смыслу, измененный вариант имени «Эспера Диос». Таким образом, последний рассказчик, а с ним и все остальные оказываются двойниками Лакедема, Вечного жида. Голос не дает ответа на богоожидание [Соболев 2005: 445], но он превращает роман в развернутое магическое имя, то есть в миф, чудесно, хотя и фрагментарно, превращающий метафизическое в реальное.Далее принцип фрагментарности находит свое философское обоснование: «Фрагментарность исчезает только в царстве воображаемого. И именно поэтому пишущий о рабби Элише, как и о любом, как и о себе, вынужден выбирать между истиной и последовательностью. Я не хотел выбирать иллюзорную цельность, легкую убедительность несуществующего, но уже не мог выбрать истину» [Соболев 2005: 225]. Итак, фрагментарность есть сама истина и, в своей трудной убедительности, сама реальность. В другом месте рассказчик по-платоновски уподобляет обретение истины возвращению на родину, вспоминанию себя, своего дома – «анамнезису» [Соболев 2005:121]. Таким образом, родина, как и весь роман, как и само письмо, свидетельство и смысл имеют вид скорее архипелага, чем материка. В главе «Дерево и Палестина» героиня говорит рассказчику, который пишет книгу о хазарах:
Наша жизнь фрагментарна, разнородна и непоследовательна <…> А в книге у тебя будет вполне видимая цельность: цельный сюжет, цельный стиль, цельный характер <…> А судить такую книгу будут, исходя не из истины, а из законов жанра, потому что мы смотрим на мир сквозь эти законы, а не наоборот [Соболев 2005:418–420].