Описывая перемены, происходящие в его сознании, рассказчик говорит о «судороге памяти», «параличе узнавания» [Соболев 2005: 272]. В какой-то мере это вписывается в контекст эмигрантского менталитета и эмигрантской литературы. Такая возможность разрабатывается в романе. Во-первых, герой проходит курс лечения у психолога, и тот, подробно проанализировав его сны, приходит к выводу, что они свидетельствуют о непреодоленной травме эмиграции. Правда, очень скоро этот вывод отметается как ошибочный или, во всяком случае, весьма неудовлетворительный. Во-вторых, подобные судороги действительно распространены в эмигрантской литературе, например в произведениях Дины Рубиной, в частности в ее романе «Синдикат», упомянутом в романе Соболева. В «Синдикате» Израиль представлен как реальность, в то время как Россия оказывается в сознании рассказчицы сном, хотя и переживаемым как явь. Герои Рубиной, особенно в первых, эмигрантских романах, зачастую переживают острые приступы непринадлежности к израильской действительности, вспышки воспоминаний отбрасывают их в доэмигрантскую реальность – динамика, и вправду похожая на сон. У Рубиной эти «судороги» служат одним из механизмов фрагментации. Однако нетрудно заметить, что это не только не сближает ее письмо с письмом Соболева, но, скорее, подчеркивает важное различие между ними. У Рубиной фрагментация носит механический характер и проявляется в основном на композиционном уровне. Сюжетные линии и контуры образов, а также идейные ходы всегда гармонизируются, выстраиваются в те самые длительности, которые в сознании рассказчиков Соболева представляются противоположными истине, иллюзией, соблазном обманчивой прозрачности.
То же касается и эмигрантского раскола сознания на реальность и сон: они сводятся воедино в псевдофрагментарной, а по сути, весьма цельной метафизике. По этой причине письмо Рубиной выпадает из тесных рамок эмигрантской литературы. То же верно и в отношении письма Соболева, но по другой причине, ибо для его героев линии разлома проходят в совершенно другой плоскости: это разлом между голосом и тишиной [Соболев 2005: 291], голосом как миром иллюзорного, узнаваемого, хотя и изменчивого, и тишиной как домом, находящимся за пределами любых различений [Соболев 2005: 292], родиной, куда можно только вернуться, но нельзя войти впервые, нельзя вспомнить момент своего рождения в ней и, однако, нельзя перестать вспоминать. Этим объясняется и «вкус прощания» [Соболев 2005: 292], боль утраты, парадоксальным образом сопутствующая возвращению домой. Другими словами, речь идет о древнейшем метафизическом недоумении – о непреодолимом и необъяснимом различии между образом и источником (или идеей). По сравнению с фрагментарностью, накладываемой на мир и на письмо этим различением, а точнее его узнаванием, все остальные типы фрагментарности – не более чем бледные тени; по сравнению с параличом, вызванным этим трагическим недоумением, все остальные «судороги» – не более чем истерические жесты.